— Что ж, — произнес он ровным тоном, думая: «Что ж, все дело в твоих деньгах — в этом весь ужас». — Что ж, мне жаль.
— Да, — сказала она.
— Мы все начали и теперь вынуждены положить этому конец.
— Да.
Голос ее звучал холодно, устало, безразлично. Она снова приподнялась на локте, повернула светящийся циферблат будильника от стены, так что призрачный зеленый свет упал на нее. Затем она потянулась к стакану с водой и проглотила таблетку. Ему хотелось что-нибудь выкрикнуть ей. «Не смей трогать мою дочь!» — отчаянно хотелось ему сказать, но на мгновение захотелось также сесть рядом и взять ее за руку, потому что с ней было что-то не так, — ведь он же любил ее, и она должна это понимать. Но он действительно не знал, что ей сказать, а потому просто повернулся и на ощупь вышел из комнаты.
Внизу он обнаружил Пейтон: свернувшись в кресле, она спокойно читала «Винни-Пуха». Он окликнул ее, и они вместе вышли. Они сели в машину и поехали, казалось, за многие мили — за город и по безлюдным сосновым лесам, через болота, полные лягушек, которые пронзительно квакали и, завороженные светом фар, выпрыгивали как угорелые на дорогу и попадали под колеса. Это приводило в восторг Пейтон, а у Лофтиса разболелась голова. Пошел дождь — он упорно лил полчаса, а потом прекратился так же внезапно, как начался. Наконец часов в десять Пейтон объявила, что проголодалась; они остановились возле пустого ресторана в маленьком рыбацком городке выше по заливу и наелись крабов с лимонадом. Пейтон болтала без устали и сказала, чтобы он посмотрел на нее: «Посмотри на этот новый браслет». Лофтис пил пиво. Затем появилась женщина с красным лицом и жировиком на щеке — она несла опилки и щетку — и сказала им, что пора уходить: заведение закрывается.
Машина была запаркована у темного причала. Они долго сидели в ней, глядя на залив. Начался прилив — волны, фосфоресцируя, мягко набегали на берег. Стало холодать, и Пейтон, свернувшись клубочком, притулилась к Лофтису.
— Чем больше снежинок пом-пом, тем больше их падает пум-пум…
Он посмотрел на нее.
— Когда ты, крошка, вырастешь, — сказал он, — ты будешь просто чудом.
Она никак не отреагировала. Через какое-то время она сказала:
— Папа, мне жаль, что мы с Бастером связали Моди.
— Да, — сказал он, — это была не очень хорошая идея. Вы с Бастером.
— Мы с Бастером. Почему мама меня так ударила? Она никогда…
— Она просто плохо себя чувствовала, крошка. — Он обнял ее и притянул к себе.
— Да, — задумчиво произнесла Пейтон. — Я думаю, она плохо себя чувствовала. Мне правда жаль, что я сделала так больно Моди.
— Да, — сказал он.
— Дети должны быть добрыми друг к другу, — сказала Пейтон.
— Да.
Вскоре Пейтон заснула, притулившись к нему, и поднявшийся на берегу ветерок растрепал ее волосы, принеся с собой запах болота и кедров, воспоминание о том, что происходило в этом сезоне любви и дождя.
3
На полпути между железнодорожной станцией и собственно Порт-Варвиком — на расстоянии, в общем и целом, в две мили — болота, усыхая в жалкие одинокие лужицы, постепенно уступают место возвышенностям. Здесь, у края дороги, появилась неприглядная поросль: ежевика и вереск неопределенного, грязного цвета, словно с превеликими усилиями прорвавшись сквозь глину, буйно цвели теперь, сгибаясь и трясясь на ветру. Примыкает к этим сорнякам с виду унылый городской район — его видное дороги, да, собственно, дорога со временем поворачивает и проходит через него. Здесь высятся горы отбросов, в воздухе вечно стоит сладковатый запах овощей и видны — кажущиеся издали радужными — тучи плотоядных мух, чернеющих на помойке, и еще, возможно, пара главенствующих тут крыс, стоящих на задних лапах, точно суслики, и глядящих, лениво моргая больными глазами, на пораженных ужасом туристов с Севера.
Приблизительно в этом месте, когда лимузин, музыкально поскрипывая по асфальту шипами, ехал в город, Долли снова начало одолевать предчувствие. День становился все жарче — по дороге катились жирные волны зноя. Ветра совсем не было, и сорняки по обеим сторонам дороги, такие горячие, и сухие, и неподвижные, казалось, вот-вот загорятся. Ручейки пота потекли у нее под мышками. Мимо пронеслись горы мусора, издавая омерзительный запах, и лимузин встряхнуло, когда он поднялся на маленький мостик. Внизу текла отвратительная речка, засоренная нечистотами и неприемлемая для какой-либо жизни, кроме больших пятен водорослей цвета супа из зеленого горошка, над которыми парили и ныряли стрекозы, словно подвешенные на невидимых нитях в пронизанном солнцем воздухе. Долли невесело посмотрела на речку, про которую была такая дурацкая история: про каторжника-негра, который упал в нее и утонул и который — поскольку тело непонятно почему никогда не было найдено — появляется из воды ночью в годовщину своей смерти, покрытый пеной и отвратительно слюнявый, и блуждает по городу в поисках красивых белых женщин, чтобы их изнасиловать и утащить в немыслимые глубины своей могилы. Пуки рассказывал Долли эту историю всякий раз, как они проезжали мимо речки, и хотя она в нее не верила, от этой истории по телу от страха всегда пробегала приятная дрожь.
Лимузин вдруг приподнялся и нырнул вниз, и желудок у нее подпрыгнул как мячик; эта неожиданная встряска вместе с сорняками, и отбросами, и кипящей жарой породили в ней чувство почти невыносимой муки, и она, отчаянно вскрикнув, опустилась на сиденье, взмокшая и ослабевшая, и вцепилась в руку Лофтиса. Она почувствовала, как быстро Лофтис выдернул руку. «Это уже не в первый раз он так делает», — подумала она, и вот тут, глядя на него, у нее появилось это странное предчувствие.
«Он больше не любит меня. Он меня бросит».
Вот такое же предчувствие было у нее вчера ночью, и сейчас оно снова посетило ее. Ее пронзило отчаяние, и она передвинулась в угол, глядя на Лофтиса. А он смотрел в окошко с непонятной озабоченностью. Мимо пролетела одинокая ива, и за ней, следуя за его взглядом, Долли увидела с полдюжины бензобаков, заржавевших и огромных, торчавших на пустыре словно обрезанные коричневые ноги какого-то жуткого сборища гигантов. Бензобаки находились все еще далеко, но машина неуклонно приближалась к ним, и почему-то перспектива приблизиться, проехать мимо них наполняла Долли тревогой и ужасом. Она начала тихонько всхлипывать в уголке, погрузившись в унылый серый туман жалости к себе, — мелкие слезки медленно стекали по ее щекам. «Это правда, — подумала она, — судя потому, как он себя ведет. Он не любит меня. Он приехал за мной сегодня утром, потому что Элен не едет». Затуманенными печалью глазами она увидела коричневую бородавку на шее Эллы Суон, поседевшие непричесанные волосы негритянки.
«Отвратительно. Ох, отвратительно».
Она повернулась и с несчастным видом стала смотреть в окошко. «Он такой не потому, что оплакивает Пейтон, а потому, что не признает меня, — я это вижу». Два канюка беззвучно поднялись с кучи отбросов, нырнули к сорнякам и улетели.
Что ж, с горечью подумала Долли, она все время это чувствовала последние несколько месяцев, хотя только прошлым вечером осознала: что-то не так. Вообще-то Милтон однажды ведь уже оставлял ее и возвращался к Элен. В то время шел их развод — она знала. Отступить в последнюю минуту. Так он захотел. А прошлым вечером… Прошлый вечер был ужасен, и по мере того как воспоминания возникали в ее мозгу — признание, что это вызвало у нее шок, и осознание этого шока, — на нее налетела новая, еще более сокрушительная волна страдания и угрызений совести, и она начала горько, приглушенно всхлипывать, ухватившись за свисавшую сверху бархатную кисточку, и, раскачиваясь вместе с лимузином, глядела на беспощадно приближающиеся бензобаки, обрезанные и недоделанные, стоящие на пустыре точно тотемы.
«Ох, Милтон, сладкий мой».
Итак, вчера в конце дня было очень жарко, и ближе к закату солнца они с Лофтисом сидели на террасе Загородного клуба. Клуб находился на скале над рекой Джеймс — дорогое заведение в стиле, напоминающем готику, роскошное и с хорошей обслугой. Там около восемнадцатой лунки есть бассейн с сапфировой водой; ныряльщик в блестящих голубых трусах изогнулся в сумерках — им было видно его с террасы — и полетел вниз за пляжными зонтиками, наклоненными под резким углом наподобие сомбреро, разрезав воду без единого всплеска. Долли и Милтон пили мартини, который им приготовили из его бутылок, стоявших на кухне: он — третий стакан, она — второй. Дети в купальных костюмах, кувыркавшиеся на склоне внизу, образовали на траве этакое розовое колесо-вертушку. Сумерки наполнял запах мяты и цветения, и игроки в гольф возвращались с поля — их кадди не спеша тащились за ними, весело позвякивали мешки с клюшками. На террасе было, пожалуй, еще с дюжину человек — ленивый вечерний разговор едва слышно клубился, вспыхивал, нарастал, спускаясь вниз, к бассейну, где на траве, под покровом вечерней тени спала толстуха, пришедшая загорать.
— За День Победы, — сказала Долли.
Это была их шутка. Днем Победы было двадцать первое октября, когда наконец развод Лофтиса, после двух лет раздельной жизни, становился окончательным. Обычно тост провозглашал Лофтис, но после того как Долли к этому привыкла, шутка уже не звучала так, как прежде, поэтому Лофтис сейчас даже не откликнулся, а лишь выдавил легкую улыбку и занялся мартини. Блестящая красная машина подкатила и остановилась на подъездной дороге. Белые платья появились из дверей словно воздушная пена, и три девушки побежали, смеясь, по дорожке, аза ними — трое молодых людей в смокингах, напыщенные как вороны.
— Сегодня танцы, — сказала Долли. — Похоже, ужин с танцами.
— М-м-м.
— О чем ты думаешь, дорогой? — спросила она.
— Ох, не знаю, — ответил он. — Ни о чем.
«О Господи», — подумала она. Все годы, что она знала его, он отличался тем, что болтал, разговаривал, — этим его талантом, возможно, и объяснялось их скорее однобокое общение. Она любила слушать, как он говорит, и была благодарной слушательницей, хотя часто, унесясь в мечтах, обнаруживала, что не столько вслушивается в суть того, что он говорил, сколько в интонацию, в мелодию слов, в то, как по-настоящему ласково он их произносит. Эксцентричная манера переиначивать слова в гротескные пародии, его восклицания «о Боже» или «о Иисусе», когда что-то было не так, исторгнутые в небеса с таким горячим и комичным пылом, и его особый юмор, всей тонкости которого она часто не понимала, — слушать этот непрерывный поток слов, вспышки восторга и иронических, осуждающих обвинений, таких точных, таких внушительных и умных, — она могла все это слушать бесконечно. И обычно она была согласна с ним. Он столькому ее научил.