Уйди во тьму — страница 64 из 98

— Детка…

— Не ты, зайка. — Она раздраженно взметнула руки в стороны и вниз, выплеснув при этом несколько капель из своего стакана. — Я имею в виду не тебя. Ты любил бы меня до полусмерти, если б мог. Но неужели ты не понимаешь, неужели не понимаешь, зайка? Я возвращаюсь сюда ласковая и деликатная, стараясь как можно лучше играть роль доброй милой девушки, блудной дочери, вернувшейся домой, назад в семью, по прихоти родителей, поняв ошибочность избранного ею пути. Ну я ведь неплохо это сыграла, верно? Целуя мать, когда она целует меня, делая вид, что все забыто. Неужели ты не понимаешь, зайка, что у меня свои причины для возвращения домой? Мне захотелось стать нормальной. Быть как все. Эти старики не поверят, что есть дети, которые просто закидывают назад голову и воют, которые просто умирают, желая сказать: «Вот теперь мой бунт окончен, я хочу быть дома, а дома — это там, где меня хотят видеть папа и мама». Вернуться не в позе: «Возьмите меня назад, я была так не права», — потому что, зайка, уж можешь мне поверить, большинство детей нынче не плохие и не злоумышленники, у них просто нет в жизни цели, и они не потерянные, они куда больше бесцельны, чем ты когда-либо был, — так не в такой позе, а со своего рода вдруг возникшей на короткое время любовью, признав тех, кто кормил твой маленький ротик младенчика, и менял твои пеленки, и платил все время за тебя. Это глупо звучит, зайка? Вот как им хочется поступить, вот как я хотела поступить и пыталась, но почему-то сегодня все это кажется мне липой. Не знаю почему. Я лгала. Я вовсе не взволнована. Может потому, что у меня слишком много горьких воспоминаний.

Она помолчала и посмотрела на него — глаза ее были невероятно печальны, — и он подошел к ней, представляя себе, как рушится этот многообещавший день, и попытался ее обнять.

— Детка…

— Не надо, — сказала она. — Не надо, зайка. Извини. — Она удержала его на расстоянии, даже не взглянув на него, потому что она смотрела вниз на лужайку, на гостей, двигавшихся к дому вместе, молча, но с головокружительной поспешностью, словно участники пикника перед бурей, — она удержала его на расстоянии не только своим молчанием, а словно воздвигнув между ними завесу в виде каменной стены, затем мягко произнесла: — Извини, зайка. — И подняла на него глаза. — Не могу сообразить, где начинается правда. Мать. Она такая лживая мошенница. Ты посмотри на этот цирк. Изображает, будто у нас такая счастливая семья. Ох, мне так жаль всех нас. Если бы только у нее была душа, а у тебя — немного мужества… А теперь, — сказала она, хватая его за рукав, — пошли вниз, хороший мой. Я ради тебя уж буду как следует держаться.

А он словно прирос к ковру — стоял и хотел навечно упасть тут в обморок. Его словно избили до полусмерти дубиной — не столько этими откровениями, сказал он себе, опустошая успокоительный стакан, сколько в силу неизбежности.

— О’кей, детка, — сказал он.


Обряд прошел в наилучшем виде, хотя гостиная была переполнена, так что некоторые даже немного вспотели. В мирные времена, как теперь, люди часто венчаются в отеле, или в ратуше, или в увитом лозами коттедже за границей штата, где вас ждет пожилой мировой судья в закапанном супом жилете, — там можно обвенчаться всего за пять долларов. Люди, которым приятно считать себя верующими, но которые на самом деле не верят, венчаются в отеле, уставленном пальмами и папоротниками, в присутствии дружелюбного старого судьи, и слушают чтение восточной поэмы под названием «Пророк». Большинству же людей все равно, как пожениться, — за исключением епископалианцев, которые часто хотят, чтобы это происходило дома, и всегда питают пристрастие к тому, чтобы служба была поэтической. В этой службе вообще немало поэтики, и человек наблюдательный, находящийся на данной свадьбе и любящий эстетику, был бы несколько изумлен тем, как вел службу Кэри. Он не был актером и, будучи по натуре человеком сдержанным, предпочитал предоставлять людям, облеченным большей властью, известным северным проповедникам, служащим в своих мраморных и соборных церквях, устраивать спектакли, — он был не из тех, кто становится епископом, но в своем мягком и жалобном тоне он хорошо пел литургию и мог расцветить христианскую поэзию, и так достаточно богатую по своей ткани, изящными добавками. Раздвижной стол был накрыт алтарным покровом, и там стояли свечи, и когда он читал положенное по службе, мерцающий свет отражался в его очках огненными кольцами, и он был похож — со своими пухлыми щеками, маленьким закругленным подбородком и глубокой морщиной, которая шла от носа к поджатому бутоноподобному рту, — на сострадающую брюнетку-сову.

Гости сидели молча, как зачарованные, на скрипящих складных стульях, и даже когда полотно на одном из них лопнуло с треском под крупной женщиной — миссис Тэрнер Маккей, никто не обратил на это внимания, ибо тихий и мягкий голос Кэри звучал неожиданно повелительно, перекрывая почти затаенное дыхание, и шуршание одежд, и отдаленный рев ветра. Голос у Кэри был сильный, слегка хриплый, среднего регистра и звучал как мощный, меланхоличный, но не женственный тенор при слове «любовь» и мистически, как ласкающий баритон, при слове «Господь». Так, словно исполняя ораторию, этот великолепный голос, следуя тексту, казалось, выражал все человеческие чувства: нежность, и любовь, и надежду — и, казалось, зачаровывал тех, кто находился в помещении, создавая одновременно небесную и эротическую атмосферу; голос был уникальный и неотразимый, и многие женщины рыдали навзрыд.

А Лофтис едва ли слышал слова. В какой-то момент входе обряда все гости встали. Лофтис стоял в первом ряду — почему-то не рядом с Элен, а рядом с Эдвардом, который заметно покачивался и хрипло дышал, выбрасывая с каждым выдохом смачный запах пива. Лофтис время от времени краешком глаза мог видеть Элен. Она стояла навытяжку с другой стороны Эдварда, следя за происходящим напряженным и задумчивым — почти аналитическим, как ему показалось, — взглядом; этот взгляд не был радостным или безрадостным, когда она смотрела на спины Пейтон и Гарри или слегка поворачивала голову, чтобы лучше видеть Кэри. Лицо ее было просто спокойным и изучающим, но на нем мелькало любопытное победоносное выражение, и перед Лофтисом вдруг возник образ сухаря филателиста, смотрящего на особенно ценную почтовую марку. Почему она так выглядела, он не мог сказать, да и не пытался, поскольку чувствовал себя невероятно подавленным, и нервничал, и очень хотел сходить в туалет, однако лишь слабо понимал причину такого состояния. Можно было не сомневаться, почему это так происходило: Пейтон повела себя бессердечно, не пожелав приобщиться к царившему в этот день настроению. Он смотрел сейчас на ее спину, на то место, где юбка из какой-то зеленой материи, похожей на атлас, касалась ног, и вдруг Пейтон произнесла: «Да», — и, не разделяя то радостное настроение, которое действительно владело им, стала уничтожать его… вот проклятие. Он разволновался. Гарри произнес «да» низким приятным голосом с нью-йоркским акцентом, и где-то в помещении женщина шумно высморкалась.

Почему? Почему у него такая невыносимая депрессия? На Пейтон было платье, плотно облегавшее бедра, — он видел их: два полукружия, выступающие на женском заду при тесном поясе, образовывая наверху нечто вроде голландской крыши, — это было слишком заметно; ей следовало одеться поскромнее. Теперь уже недолго осталось ждать — тяжкое испытание скоро окончится, поскольку Гарри надевает ей на палец кольцо. Внезапно Кэри произнес несколько слов, и хотя Лофтис не услышал, что он сказал, это высказывание показалось ему невыносимо театральным и пустым. Скоро все это кончится и начнется прием, и, конечно, к тому времени настроение Пейтон изменится; он поцелует ее, она рассмеется, он пожмет Гарри руку, все они станут одной большой счастливой семьей, и он, одной рукой обнимая Элен, а другой — Пейтон, будет кивать гостям и улыбаться, опрокидывать бокалы с пенящимся шампанским и слышать Пейтон: «Ох, зайка, как я рада быть дома». Однако до этого, он понимал, еще должны пройти эти последние минуты, и его снедала безграничная, необъяснимая тревога, и его снедал такой же ненасытный голод, какой он чувствовал в это утро. Это было другое чувство. Это был другой голод — противоположный, и гнетущий, и ужасный. У него было такое чувство, будто комната съежилась и превратилась в маленькую теплицу, где цветы, и духи, и пудры, и помады — все женские ароматы приобрели один чудовищный тропический запах; в этой пьяной атмосфере, где витали чеканные слова Кэри, — в атмосфере, прочерченной косыми лучами октябрьского солнца, где слышно было, как сморкаются и сладострастно почмокивают губами, его нетерпеливый голод вытягивал щупальца, пытаясь найти прибежище и выход. Он закрыл глаза, вспотел и стал думать о блаженстве, которое может принести виски. Нет, дело не только в этом; его веки скользнули вверх, открылись, и он увидел Пейтон — ее крепкие крутые бедра слегка подрагивали, и он с отчаянием, с безнадежностью подумал о том, в чем не мог признаться даже себе, но все-таки признался: как теперь стал относиться — в большинстве своем по-скотски и отвратительно, но любяще — к существу более молодому и дорогому, существу, которое он любил с тех пор, как еще ребенком стал любить лица женщин и их плоть. «Да, великий Боже, — думал он (и подумал: „Великий Боже, что я такое думаю?“), — и плоть тоже, влажную жаркую плоть, напрягшуюся, словно этакий прекрасный дикарь». У него мелькнула мысль о Долли, и он удивился, почему ее тут нет. Ну что ж…

Нет, это несправедливо, и разум отчасти вернулся к нему, когда он открыл глаза, — несправедливо со стороны Пейтон так разрушать его надежды. Бесспорно несправедливо с ее стороны разбить его мечты об идеальном дне, и ему вдруг захотелось встать и объявить, что все это отменяется, сказать всем, что церемония откладывается до более благоприятного времени, когда они с Пейтон все выправят. А обряд подходил к концу. Лофтис увидел, как Кэри повернулся лицом к алтарю,