«Чему?»
«Не важно. Я сказала, что приличия ради не придам этому значения. Чтобы ты могла должным образом обвенчаться в своем доме. Доме, который ты тоже легко покинула. В этом ирония. Словом, ради всего благопристойного, ради этого я сказала, что сделаю все, чтобы эта свадьба была успехом. Все знают, что ты ненавидишь меня. Это не имеет значения. Но чтобы они знали, что ты ненавидишь и его! После того как столько лет ты притворялась, и льстила ему, и соблазняла…»
Раздался вдруг грохот, скрип пружин, словно кто-то неожиданно упал на кровать. Раздался смех Пейтон, натянутый и немного истеричный, но также приглушенный — смех человека, лежащего горизонтально.
«О Господи, неужели? Разве это не предел всему? Бедная Элен, вы, значит, действительно страдали, так? Бедная Элен. А вы, знаете ли, несчастное существо, и мне, право, не следовало так с вами говорить. Мне, право, следовало молчать и терпеть, быть по-настоящему милосердной, но я просто не могу. Вы такое отвратительное существо, что я не могу даже чувствовать жалость…»
«Заткнись. Уважай старших. Твоих родителей, которые…»
«Да вы и страдать-то по-настоящему не можете, — прервала мать Пейтон, голос ее звучал теперь твердо. — Вы, как все остальные несчастные невротики, повсюду всецело отдаетесь своей беде и вымещаете свою гнусную подленькую ненависть на любом, кому завидуете. Знаете ли, я подозреваю, что вы всегда за то или за другое ненавидели меня, но последнее время я стала для вас символом всего, что вы не выносите. Вы думаете, я глупа или что-то в этом роде и что я вас не вычислила? Вы годами ненавидели мужчин, которые ненавидели папу, и самое печальное, что он этого не знал. И самое ужасное, что вы так ненавидите себя, что вы не можете ненавидеть мужчин или папу, а ненавидите все — животных, растения и минералы. Особенно вы ненавидите меня. Потому, что я стала этим символом. Я знаю, что я не идеальна, но я свободна, и я молода, и если я не чувствовала себя счастливой, то по крайней мере я знаю, что когда-нибудь смогу быть счастлива, если достаточно над этим поработаю. Я свободна. Если бы я проторчала в Порт-Варвике, вышла замуж за какого-нибудь туповатого парня, который работал бы на верфи и жил где-то в маленьком домишке и каждое воскресенье приходил бы повидать вас и папу, вы были бы полностью удовлетворены. Тогда вы всадили бы свои когти в меня. Я бы послушно следовала вашему драгоценному кодексу христианской морали, который в любом случае липа. Но так не вышло. Я свободна, и это невыносимо для вас…»
«Ты ненавидишь…»
Пейтон сбросила ноги на пол: Лофтис услышал отрывистый резкий стук каблуков.
«Я знаю, что вы скажете! Вы скажете, что я ненавижу Порт-Варвик, папу — все. Ну так это неправда! Я не ненавижу ничего, что вы вынуждали меня ненавидеть, и, черт бы вас побрал, вы же вынудили меня возненавидеть и вас…»
Голос Элен превратился в пронзительный истерический вопль: «Ты говоришь мне все это, и ты не знаешь… не знаешь! — И, обезумев, она закричала: — И ты являешься сюда и устраиваешь тут посмешище, изображая… после того как ты без разбора переспала… ты не знаешь… и этот твой грязный еврейчик…»
Лофтис подошел к двери, но было уже слишком поздно. Тишина, продержавшаяся между последним словом Элен и тем, что произошло дальше, казалось, была короткой и бесконечно долгой; эта тишина, такая недолгая и вечная, потому ужасу, какой она с собой принесла, не отличалась от громкого звука. Затем Лофтис услышал шум потасовки и один-единственный мучительный стон, но он опять-таки опоздал — он распахнул дверь. Пейтон, рыдая, промчалась мимо него по коридору и потом — вниз по лестнице. Он попытался схватить ее, но она пронеслась мимо, как воздух, и он в нерешительности продолжал стоять в дверях, глядя на Элен. Она закрыла лицо руками, но сквозь ее пальцы текли струйки крови, и он смотрел на них холодно и отстраненно, словно зачарованный, не обращая внимания на ее стоны. Он не помнил потом, как долго он так стоял — возможно, полминуты, возможно, больше, — но когда, почувствовав его присутствие, она отняла руки от лица и посмотрела на него, беззвучно шевеля губами — щеки белые как у мертвеца, исполосованные глубокими царапинами, оставшимися от ногтей Пейтон, — он сказал лишь, плохо выговаривая слова из-за своего непослушного, пропитанного виски языка:
— Да поможет тебе Бог, чудовище. — И пошел вниз.
Позвонил ли он Долли до того, как Пейтон уехала, или потом? Он и это не в состоянии был точно восстановить в памяти — лишь помнил, что было время — несколькими минутами позже, — когда он держал в объятиях Пейтон, держал, прижав к своей груди, а она плакала, он же говорил: «Все в порядке, крошка. Все в порядке, детка. Все в порядке, крошка». Говорил снова и снова.
Она была в пальто. Ее чемоданы стояли в коридоре рядом с ней. Когда Гарри, которому он дал ключ от своей машины, выведет ее из гаража, они будут готовы ехать. То, что он мог сказать сейчас, было безлико, пустячно.
— Скажи ему, чтобы он оставил ключ у человека на пароме. Я знаю его. Я заберу машину завтра. Я пришлю твои подарки.
Она немного приободрилась, смахнула слезы компактной пудрой.
— О’кей, — сказала она. — Извини, зайка. Мне правда жаль, верно? Когда-нибудь станет лучше. — Она окинула потерянным взглядом темный коридор. — У нас нет виски. У тебя…
Он пошел на кухню и взял пинту у одного из цветных. Пейтон положила ее в сумку.
Он нагнулся, чтобы поцеловать ее. Она не шевельнулась, позволив ему поцеловать себя в щеку, в ухо, в волосы. Он стал целовать ее в губы.
— Не надо, — прошептала она, отстраняя его. — Зайка, дорогой;., протрезвей. Затем он и она, а также Гарри, прошли к крыльцу под градом ликующих возгласов и криков, под водопадом риса. «До свидания… — кричали все, — до свидания… до свидания… до свидания!» Машина умчалась по подъездной дороге в сопровождении двух отчаянных «шевроле», полных молодежи. Лофтис пошел назад, к двери, чуть не упав из-за скользкого риса, но его подхватил Монк Юрти, что-то кричавший насчет свадебных ночей, внуков.
— Да уйди ты.
Потом он вспомнил — и внезапно совершенно ясно, — что, стоя в коридоре, снова и снова звонил Долли, а рядом с ним стояла новая порция выпивки. Сидя у телефона, он смотрел на последних, упорно продержавшихся гостей: Полли Пирсон, Монка Юрти, Вишенку Пая, тонкого как тростинка парня по имени Кэмпбелл Как-Его-Там, танцевавшего нечто импровизированное в одиночку, Эдварда, валявшегося в луже шампанского, — и тревога целиком и полностью оставила его. Все были такие радостные. Он не знал того, что играли, но подпевал, думая о новом распорядке своей жизни, и когда Долли наконец ответила на его звонок, он сказал:
— Котеночек, догадайся, кто это?
— Милтон!
— Верно, — сказал он, — здесь у меня все кончено.
— Ох, дорогой, что это значит?
— Я беру такси.
Если только вы не едете на машине, чтобы добраться из Порт-Варвика до Флориды, надо доехать на поезде до Ричмонда, который находится совсем не по пути — на севере, или на пароме пересечь залив до Норфолка и там сесть на другой поезд. Это неудобно и является одной из причин, почему столь многие обитатели Порт-Варвика — из-за его географического местоположения — стали более чем обычными провинциалами, но такое местоположение обогащает компанию, владеющую паромом, да и поездка получается приятная, и все уже привыкли к этому. Узкая коса, куда причаливает паром, находится недалеко от железнодорожной станции, собственно, прилегает к ней — он полон угольной пыли, убогих кафе, запущенных, освещенных неоном аптек, где моряки покупают презервативы и тюбики дезинфицирующей мази, а иногда мороженое. Здесь в воздухе сильно пахнет солью. Ветер колеблет сорняки на пустырях. Негритянские хижины вдоль железнодорожного полотна светятся желтым светом от керосиновых ламп, и в лунном свете появляется черная фигура, чтобы снять выстиранное белье. Автобус, сопя, подъезжает по косе к парому, забирает группу пьяных матросов и уезжает. Опускается тишина. Дверь ресторана хлопает бесшумно из-за ветра; вода набегает на косу, а у конторы, возле ног задремавшего в ожидании пассажира, тихо крутится газета. Время от времени на одном из пустырей находят труп, и если жертва — белая, полиция устраивает погром с палками и фонарями, и зловеще воющими сиренами, порождая нервозность и уныние среди негров.
Поскольку было не слишком холодно, Пейтон и Гарри сидели на скамейке перед залом ожидания — Пейтон пила виски, разбавленное водой, из бумажного стаканчика. На небе были звезды и большая полная луна. Они сидели тут уже пятнадцать минут — компанию им составляла лишь пожилая женщина с попугаем в клетке. Пейтон и Гарри почти не разговаривали между собой. Время от времени попугай выкрикивал «Мое, мое, почему нет!» надтреснутым печальным голосом, и тогда женщина наклонялась и, постукивая по клетке сухой рукой, говорила: «Замолчи, Споттсвуд, или я тебя накрою». Пейтон налила себе еще виски.
Полицейская машина медленно проехала по косе, ее сирена отважно и безо всякой причины мурлыкала. Машина остановилась перед залом ожидания. Глаза за очками в стальной оправе на хмуром старом лице с раздражением и неодобрением рассматривали их. У полицейского был также фонарь, переданный ему сидевшим в тени партнером, и он направил его на Пейтон и Гарри, хотя все здесь было залито светом.
— Вы тут не видели большого негра?
— Насколько большого? — спросил Гарри.
— Шесть футов и три, — прочел полицейский, — лицо не очень темное, усы, над носом шрам.
— Нет, не видели. А что он натворил?
— Сильно избил белого старика. И оставил его лежать посреди Варвик-авеню. Я подумал, может, кто-нибудь тут видел его.
— Значит, избил? — сказал Гарри. — Откуда вы знаете?
— У нас есть улики.
— Какого рода улики?
— Самые разные. Отпечатки пальцев. Он оставил след от ноги… Скажите-ка… — Он замолчал, с подозрением глядя на них. — Что это вы задаете так много вопросов? Вам-то какое до этого дело?