– К чему хорошенькой женщине ваш Штейбельт, Ирина Семеновна? – тряхнул животом весельчак Тихуновский. – Ее дело супругом вертеть!
– Вы еще не нашли квартиры для молодых? Первое гнездышко новобрачных навсегда остается лучшим воспоминанием! – вздыхала мадам Пушко. Ее первое и последнее гнездышко располагалось неподалеку, на Почтовой, и очертаниями напоминало амбар.
Игнатий Феликсович ответил нехотя:
– К чему квартира? Первое время мы с Бетти предполагаем жить за границей.
– Ах!
Жить за границей для мадам Пушко было все равно что жить на Луне – неудобно, боязно, но все-таки – ах!
Игнатий Феликсович давно внес обещанные десять тысяч. Он немного грустил по холостяцкой воле, но не носил больше ни крепа на рукаве, ни темных костюмов. Женихом он был не восторженно-глупым, не почтительно-смиренным, не страстно-нетерпеливым, но очень спокойным, будто его наградили счастьем, как орденом – в очередь и по заслугам. В этот вечер он сидел в уголку, улыбался в бороду, щурился в сторону дам. По праву жениха он подолгу не сводил глаз с Лизы. Задерживался взглядом то на ее шее, оголенной парикмахером и избавленной от вечной лохматой косы, то на красиво выступающем худом колене, то – подолгу – на груди, которая сквозила розовым под вышитым тюлем. Всем этим Игнатий Феликсович был очень доволен.
Анна Терентьевна успокоилась: вечер шел хорошо, гости благополучно разобрались в кучки по интересам. Сама она поддерживала беседу об искусстве.
– Я ничего декадентского не приемлю, – говорила она убежденно. – Это что-то чересчур болезненное.
– А я как раз люблю болезненное! – возражал Тихуновский, румяный, как калач, страшный спорщик. – Это будоражит фантазию.
– А как же правда жизни? А народные типы? А психология, в конце концов?
– Э, к чему все это! Про психологию и типы уже возы книжек написаны – зайдите-ка в городскую читальню! А еще про тяжкую судьбину, про каких-то недовольных дам и про подагрических крестьян. Названия-то все унылые, на один лад, хоть писатели разные – «В дороге», «При дороге», «На перепутье», «Вечером», «Затошнило». Самый захудалый француз ни за что не будет читать, как кого-то затошнило на перепутье. А у нас больная гражданская совесть – давимся, но берем. Нет, в искусстве я хочу необычного, шокирующего, странного! Или пикантного. Или смешного. А с тошнотой да чахоткой милости просим к доктору Борису Владимировичу.
– Вы невозможны! – разом сказали несколько дам.
Игнатий Феликсович шепнул Лизе на ухо:
– Это ты, Бетти, невозможна среди провинциальных бегемотиц. Потерпи, счастье близко! Кстати, а Павел где?
Лиза сделала шаг в сторону, чтобы отодвинуться от его слов и его глаз, прямо уставленных в ее декольте. А Павел Терентьевич выйти к гостям не решился. После своего счастливого спасения он как-то сник, посерел и стал всерьез прихварывать. Он старался не показываться дочери на глаза. Лиза знала: ему стыдно и горько. Он один понимал, как ей плохо!
Зато тетя Анюта держалась отлично. Поначалу она тоже конфузилась и грозила, что не позволит адвокатишке распоряжаться. Однако вскоре стала ездить по портнихам, скупать для Лизы и себя всякие милые безделки и даже заговорила, что оскудевший род Одинцовых восстанавливает прежний блеск. «Светская жизнь стоит мне стольких сил! Мы даже на дачу нынче не поехали», – жаловалась она с удовольствием.
Зато Лиза с каждым днем теряла надежду. Не годилось даже бегство в Америку. Ведь у Пиановича расписка Павла Терентьевича, которая всех их разорит и погубит, если Лиза будет непослушной. Игнатий Феликсович всегда поминает эту проклятую бумажку, когда Лиза не хочет гулять с ним под ручку или отворачивается от прощальных поцелуев в сенях. Она носит купленные им платья и жемчуг, которым когда-то как недостижимым чудом любовалась в магазине у Натансона. Жемчуг тетка признает очень приличным для девушки, как и бледный аметист, стерегущий невинность. Еще у Лизы появились новые туфли, перчатки, шляпы, батистовое шитое белье, шелковые чулки, брошки и булавки. «На тебе, Бетти, нет ни одной нитки, купленной не мной. Я этим счастлив», – говорит Игнатий Феликсович. Еще она обязана есть его конфеты, пить его шампанское, он любит, когда она пьянеет. «Тогда ты не бука, Бетти, как обычно. Тогда ты игрунья, которую – дай время! – я безумно избалую».
Даже уроки не кончились! Лиза обязана была повторять французский и немецкий. «Ты не должна казаться за границей русской дурехой. Ты выглядишь как леди – вот и будь ею». Значит, еще и английский…
А вот встречаться с прежними подругами вроде Мурочки и Каши стало нельзя: это всем могло напомнить, что Игнатий Феликсович женится на девчонке, не доучившейся в гимназии. Мадам Пианович – до чего отвратительно звучит!
Но Лиза была послушна. Она говорила мало, как положено воспитанной девице. Это легко – ей совсем не хотелось говорить. Она улыбалась гостям, с которыми скучнее, чем Чумилке в пыльном чулане. Она без конца что-то примеряла, надевала новое и дорогое, натягивала, снимала, бросала на диван и на стулья, чтоб тетка и няня потом разбирали, расправляли и восхищались. Она, сидя в пролетке, не снимала руки Игнатия Феликсовича со своей талии и мстительно щурилась на витрины магазинов, где тратила без счета его деньги. И почему эти деньги никак не кончались? Почему каждый день был похож на другой, и всегда Игнатий Феликсович перед глазами? Она терпеть не могла его губы, зубы, язык и бороду, а также запах его одеколона, и живот под жилетом, в который приходилось упираться, чтобы он не был слишком близко…
– Как вы правы! – соглашался с дамами, а не с Тихуновским следователь Щуров. – Наши провинциальные нравы почти карикатурны. Анна Терентьевна не зря требует, чтобы литераторы запечатлевали действительность, чтоб негодовали, скорбели…
– Уж исскорбелись до дыр! – не сдавался Тихуновский. – Да, жизнь нелепее Аверченки, но я романтик до мозга костей. Я не кислой капусты желаю, а перчику.
Щуров усмехнулся:
– Романтизм не так безобиден! Вот на прошлой неделе, скажем, пришло в полицию письмо. Какой-то полоумный обыватель, подписавшийся очень пошло – «Тайный друг», сообщил, что у нас в Нетске орудует шайка кровавых убийц. И знаете, где они имеют жительство?
– Где же? – без интереса спросил Тихуновский.
– На кладбище, в склепе Збарасских! Снилась ли вам такая ересь?
«Да это же Володькино письмо! – догадалась Лиза. – Я так и знала, что никто не поверит…»
– А почему бы и не в склепе? – из вредности сказал Тихуновский. – Неглупо придумано. Место гиблое: там ведь эту дамочку-то веселую… придушили? Это, знаете ли, производит впечатление.
– Полиция осмотрела склеп еще во время следствия, – строго заметил Щуров. – Там одни гробы и ничего более.
– Я считаю, в полицию написала какая-то дама, – встрял Игнатий Феликсович. – У дам нервы обычно не в порядке, фантазия игривая. Некоторых даже видения посещают. Письмо ведь дамским почерком писано, Евграф Савельевич?
– Оно писано левой рукой и весьма коряво, – пояснил Щуров. – Слог крайне цветистый и темный – возможно, что и дамский. Но, по моему мнению, писал душевнобольной. Обычное для нас дело!
Тихуновский оживился:
– Вот какой-нибудь местный писака обрисовал бы этот склеп в мистических тонах! Богатая идея. И чтоб в финале сумасшедшая дама, что вам, Евграф Савельич, письмо написала, повесилась бы у входа. Причем полуобнаженной. Сюжет впечатляющий – не Аверченко, а целый Ибсен!
Лиза от любителей искусства отошла к окну. Этому дурацкому вечеру конца не будет!
– Сколько стоят ваши сережки? Скромненькие, но парагошки[11] совсем близнецы. Такие редко бывают, – тут же пристала к Лизе Нина Михайлова, молоденькая офицерская жена, которая теперь считалась лучшей Лизиной подругой. Господи, вместо Мурочки! Нине стукнуло восемнадцать лет, но она была мудра, как змий.
– Это неразумно, – сказала она, когда Лиза призналась, что цены сережек не знает. – Денежки надо считать и потихоньку прибирать к рукам. Мы, женщины, рождены царить и тратить, а мужчины – доставлять нам удовольствия.
– Вы так любите деньги? – спросила Лиза.
– Нет, конечно, – улыбнулась Нина, алчно блестя голубыми глазками. – Но то, что за них можно купить, люблю. И имею право. Да мы обе имеем право! Вы же красавица – весь город гудит, откуда вы такая взялись. А я просто хорошенькая, но все равно считаю, что мои туалеты должны быть самыми элегантными. Мне к лицу желтое, палевое и сиреневое. А вам – белое, черное и, как ни странно, пунцовое. Скажите, а правда, что туалеты вам заказаны у Пакена и Пуаре?
– Наверное. Я не знаю.
– Тогда я обязана вас предупредить, что Пуаре не признает корсетов. По-моему, это ужасно. Не то что выглядит некрасиво – слава богу, мы с вами стройны, как сельди. Но ведь неприлично! Мужчины быстро узнают, что на вас нет ничего сдерживающего.
Я бы сразу почувствовала себя голой и буквально сгорела бы со стыда! Вот покойная Пшежецкая, говорят, корсетов не носила, и этим объясняют ее странную власть над мужчинами.
– Она от природы была царица, – возразила Лиза.
Нине такие слова не понравились:
– Ну уж бросьте! Царица? У нее был крутой лоб, как у барашка, и пальцы коротенькие – фи! Дворняжка, а прикидывалась графиней! В женщине главное порода. Вот у вас порода бросается в глаза. Или посмотрите, какое у меня узкое запястье. Видите? И щиколотка, как положено, в три раза тоньше икры. А Пшежецкая… Распущенность во всем, включая отсутствие корсета, и больше ничего. Хотя у нас в полку многие мужчины по ней с ума сходили и до сих пор не могут успокоиться.
– Неужели? Кто же?
– Известно кто: Кока Леницкий первый. Он даже стреляться хотел. А Матлыгин… Да ну его!
– Что Матлыгин? Тоже думает стреляться? – заинтересовалась Лиза. Она сразу вспомнила свой разговор с Кашей про завоевателей Америки.
– Матлыгин не разговаривает ни с кем и собирается куда-то в Гоби. Он тоскует. Говорят, он одно время тоже жил с Пшежецкой, но она его бросила – он беден. Зато они – курам на смех! – остались друзьями. Публичная женщина и дикий монгол, лишенный и тени элегантности. Два сапога пара! А вы верите в дружбу мужчины и женщины?