Укол рапиры — страница 17 из 21

Мы обогнули лесную опушку, и в это время опять грохнул взрыв. Впереди над дорогой взлетели снежные комья и тотчас рассыпались — будто снова снегопад начался.

— Чего это он? — повторил я, понимая, что надо принимать решение и что оно может быть лишь одно: продолжать путь. Даже при всем желании или необходимости не развернуться нам никогда на этой дороге. Ни назад, ни вбок. Мы были как на рельсах: могли двигаться только в одном направлении. Нет, хуже, чем на рельсах: там хоть задним ходом можно, а у нас и этого не получится.

— Надо проскочить, — сказал я. — По одной машине. И быстрей, пока всех не накрыл…

Какая уж тут быстрота по такому снегу!..

Побежали мы с Зотиковым обратно, он — вдоль колонны, объясняя водителям, что делать, я остановился у головной машины, как на линии старта.

— Давай, Кузьмин, — сказал я тихо, словно немецкие артиллеристы могли подслушать. — Давай жми, только не застрянь, ради бога!

Это был прекрасный водитель, в нем я не сомневался. Он тронул с места тихо, осторожно, почти не газуя, и, постепенно увеличивая скорость, скрылся за леском. Проваливаясь в снегу выше колен, я бросился с дороги в открытое поле, откуда видно, что за поворотом.

Кузьмин проскочил благополучно и, не останавливаясь, как было сказано, ехал дальше. Я подумал, может, выстрелы случайные — напился у них там кто-нибудь с тоски и палит в белый свет, как в копеечку? Больше, возможно, ничего и не будет… И тут снова ударило. Снова — белый, будто праздничный, фейерверк.

— Пошел! — закричал я второй машине. — Без остановок!

Прошла вторая, третья. Над четвертой поднялся столб снега… Нет, прошла. Пятая… Шестая… Еще столб снега… десятая…

На одиннадцатой машине — Филиппов, тоже опытный шофер. Почему он вдруг встал?! Как раз на повороте!

— Давай! — ору не своим голосом. Но что толку? Ясно, заглох мотор, не заводится. С машинами все бывает, особенно с такими старыми, как наши.

Еще один взрыв… Не поймешь, куда бьют, но очень недалеко. Засекли все-таки!

Филиппов вылез из кабинки, подбежал к носу машины, вставил ручку, крутанул. Ничего не получилось.

— Апресян! — кричу я что есть силы и машу рукой. — Иди помоги!

Апресян и так уже бежит к Филиппову. А за Апресяном выскакивает небольшая фигура в длинном, как тулуп, полушубке с завернутыми чуть не наполовину рукавами.

— Назад, Коля! — ору я. — Куда?!

Он не то на самом деле не слышит, не то не хочет слышать и продолжает бежать за Апресяном.

Апресян яростно прокручивает рукояткой тяжелый коленчатый вал автомашины, шапка с него свалилась, на лице блестит пот.

— Газу, газу давай! — кричит он. — Подсос убери! Не соси, говорят!

Грохнуло совсем рядом — гул смешался со свистом, и тут же взревел заработавший двигатель.

— Ложись! — Мы бросились в снег.

Когда я поднялся, то увидел удаляющийся задний борт машины Филиппова, а на дороге — Колю и Апресяна. Тот наклонил голову, Коля напяливал на него ушанку.

— Я тебе что сказал? Марш назад! — закричал я на Колю.

И тут мимо нас проскочила следующая машина, мы все отступили в сторону, Апресян охнул.

— Что? — спросил я.

— В ногу, — сказал он.

— Сильно?

— Не знаю. В валенок натекло.

— До машины дойдешь? Коля поможет. Зотиков пускай за руль сядет.

— Сам поведу, — сказал Апресян. — Тут недалеко. Проскочить бы только.

— Ложись! — крикнул я.

Уже набирала скорость очередная машина. Водитель увидел, как мы упали в снег, резко тормознул, потом рванул вперед — задний борт отвалился, два ящика с консервами вывалились наружу, тускло блеснув банками свиной тушенки.

— Постой! — крикнул Коля и выскочил на дорогу. Водитель не услышал, Коля продолжал собирать отлетевшие банки, сдвигать ящики в сторону. Как у себя дома, во дворе, а не под артобстрелом, в снеговой ловушке.

— Брось к черту! — сказал я. — Иди с Апресяном.

— Я сам, — сказал тот и захромал к своей машине.

Я схватил Колю за руку, потащил назад, как провинившегося ученика в кабинет к директору.

…В общем, проскочили мы в тот раз опасный участок и меньше чем через час разгружали уже машины по разным складам, куда нас сопровождали хозяева груза — конники. Странно было видеть, как они — в кубанках, в брюках с лампасами — сидели у нас в кабинах и в кузовах; да и вообще не верилось, что в этой войне могут быть лошади, седла, кавалеристы.

Апресяна я повез в медсанбат. Он порядком ослабел, кровь не унималась, хотя рану перевязали; я сел за руль. Коля ехал с нами, всю дорогу я ругал его за историю с консервами, а он так и не понимал, зачем добру пропадать, если можно спасти.

В голове у меня теснилась уйма всяких умных слов насчет того, что это еще не настоящее добро, а настоящее — он сам, человек то есть, и нельзя этим добром рисковать по любому поводу. И без повода. Ну и многое другое… Но произнести все эти слова так, чтоб они звучали убедительно даже для самого себя, я не умел. В конце концов, был я всего на каких-то шесть с лишним лет старше Коли, учился в тех же школах, у тех же учителей, и нелепо было думать, что могу играть роль наставника.

Мне не приходилось до этого бывать в санбате, я воображал, что он выглядит почти как больница или, на худой конец, как поликлиника мирного времени: длинные коридоры, ряды стульев, фикус в кадке, чуть не кафельные полы, кабинеты, очереди к ним…

Приемный покой располагался в избе с низкими потолками и закопченными стенами. За столом — молодая женщина-военфельдшер, на лавке несколько раненых — все с перебинтованными руками, и еще пожилой санитар. В углу на полушубке тихо лежит младший лейтенант.

— Осколок? — спросила военфельдшер, мельком взглянув на Апресяна. — Снимай валенок.

Санитар занялся Апресяном, я спросил: «Что, так много раненых, что класть некуда?»

— Хватает, — неохотно ответила она, и я еще подумал: молодая, а такая неразговорчивая.

Она обработала рану Апресяну, сказала, все это чепуха — заживет через две недели, всегда бы такие раны, и, видя, куда я смотрю, не понижая голоса, прибавила, кивая на того, кто на полу:

— Ранение в живот. Неоперабельный случай. Сделать ничего нельзя. Через час умрет.

Я снова взглянул на младшего лейтенанта. Он лежал на спине, совершенно неподвижно, глаза открыты — казалось, глубоко задумался о чем-то очень простом и ясном, что не вызывает во взгляде напряжения, а на лбу морщин.

В обратный путь отправились, когда стемнело. Ехали долго, но добрались без происшествий, если не считать, что потекло четыре радиатора, порвался вентиляторный ремень и почти у самой нашей Глуховки на одной из машин полетел промежуточный валик — этот бич грузовых ГАЗов.

Я зарекся брать Колю в рейсы и первое время выполнял свое решение. Но постепенно сдал позиции, и снова Коля ездил в кабине чьей-нибудь «лайбы» — так называли водители свои дряхлые машины, — опять помогал загружать и разгружать кузова; во время вынужденной остановки, где-нибудь на уклоне, снова жал на ножной тормоз, если отказывал ручной, а в случае ремонта сам что-то делал или подавал гаечные ключи, в которых разбирался уже на глазок, как заправский механик, — словом, приносил пользу.

Как-то в конце зимы приказано мне было съездить на станцию железной дороги — узнать насчет грузов, и я взял с собой Колю, а за баранку сел сам. Станция была с виду маленькая и неказистая, к тому же наполовину разбитая, но поблизости, в лесу, расположились большие склады.

Интенданта на месте не оказалось, надо было ждать, мы прошли в помещение, которое осталось от небольшого вокзала: два обломка стены, печь, куски железа на обнаженных стропилах. Сохранилась, помню, станционная скамья. Мы сели возле печки и постарались вообразить, что она пышет жаром. Воображение у нас было, как видно, довольно богатое, потому что вскоре, и правда, согрелись, оживленно заговорили о школе, об учителях, о книгах. В кармане полушубка у меня лежала повесть Горького «Трое». Я вытащил, стал читать вслух, хотя, пожалуй, книга эта не совсем для детей. Но так хотелось услышать звуки собственного голоса, произносящего не только слова приказаний и команд; так хотелось услыхать слово о природе, о любви, о… Не знаю точно, о чем, только читал я увлеченно, Коля слушал с интересом, мы почти не обращали внимания на трещание дрезины, гудки паровоза, людей, изредка проходивших мимо, на мальчишку лет трех, сына путевой обходчицы. Она что-то делала на рельсах, а он копался рядом с нами в нагромождении камней, досок и битого стекла.

Коля был благодарным слушателем, я разошелся вовсю, читал с выражением, с чувством, с толком, и, когда неподалеку упала первая бомба, мы оба не сразу сообразили, в чем дело.

Застрекотали замаскированные где-то зенитки. Грохнуло еще раз. Зазвенели и посыпались остатки стекол, торчавшие в оконных проемах вокзала. Я лежал на груде присыпанного снегом мусора, а в голове у меня билась фраза из повести, фраза, которую не успел дочитать до конца… «Он шел во власти этих дум полем… Он шел во власти этих дум полем…» Я собрался уже встать и оглядеться, когда услыхал прямо над собой рокот мотора. Летел огромный черно-серый «юнкерс». Он был красив по-своему — как может быть красив хищный стервятник-гриф, несмотря на страх и отвращение, которое вызывает.

«Юнкерс» плыл медленно и изящно: так и казалось, вот-вот взмахнет крыльями, словно птица. А из тела птицы лились на землю непрерывные пулеметные очереди. Видимо, напуганный огнем зениток, летчик решил пройти низом и бомбить уже не мог…

— Митя! — услыхал я женский вопль. — Митя! Где?!

— Коля! — крикнул я.

Коля с каким-то виноватым видом поднимался с земли — под ним в неудобной позе лежал сын обходчицы. Коля прикрывал его собой.

— Митя! — опять закричала мать.

— Да живой он, — сказал Коля. — Все живые. Мы с ним под лавкой спрятались…

Мимо нас под руки провели раненного в бедро усатого железнодорожника, невдалеке была еще одна жертва налета: большая черная лошадь. Осколок попал ей в грудь, оттуда хлестала толстая, как из пожарного рукава, струя крови, лошадь покачивалась на расставленных косо ногах, словно расшатавшаяся игрушечная. Потом качания стали сильней, еще сильней, и она рухнула черной глыбой на снег.