Я увидел, что Коля с каким-то особым, удивленным вниманием и состраданием вглядывается в лошадь, и подумал: для этого паренька такими уже обычными сделались картины смерти людей, что гибель животного представляла куда большее потрясение. Для меня, во всяком случае, было так. В тот момент… И до сих пор отчетливо вижу, как раскачивается черная тяжелая лошадь… Сильнее, еще сильнее.
Это было уже весной, намного севернее Волоколамска. Мы везли снаряды. Везли долго, вытаскивая каждую машину на себе, люто завидуя обгонявшим нас ездовым, чей гужевой транспорт медленно, но верно продвигался вперед, чавкая копытами в лужах и потряхивая грязными хвостами.
Смеркалось. Дорога через поле и так была размыта, а в сумерках приходилось определять ее вообще наугад: всюду, куда ни посмотришь, серая полужидкая каша с белыми прожилками снега. Хорошо еще вперед вырвался один из ездовых — он скользил по грязи в санях, запряженных сытой лошаденкой, и служил нам неплохим ориентиром.
Я ехал в головной машине, грыз черные сухари и напевал новую фронтовую песню, которую недавно, во время одной из ночевок, услыхал в землянке у саперов.
Мы б никогда не расстались,
Нас разлучила война-а,
Люди надели шинели,
Встала на битву страна.
И потом шли такие слова — они мне особенно нравились, а то, о чем рассказывали, казалось сейчас почти сказкой:
Бакенщик ехал на лодке,
Пела гармонь вдалеке-е;
Тускло в воде отраженный,
Плыл пароход по реке…
Страшный взрыв потряс воздух, комья жидкой земли залепили ветровое стекло.
— Стой! — заорал я водителю, но он и сам остановил машину.
Я выскочил из кабины, огляделся. Впереди нас только-только оседал на землю поднятый фонтан грязи. И не одной лишь грязи… Мы всмотрелись и поняли, что произошло.
— Противотанковая, что ли, — сказал водитель. — Ишь как рвануло!.. Залазьте в машину! — крикнул он вдруг. — Это ж минное поле! Дорога, она правее… Сбился мужик с дороги…
Теперь я тоже видел: подобие дороги — справа, а слева, на фоне закатного неба — планка с дощечкой вроде креста. Это и правда выглядело сейчас как крест — как памятник тому, кого за минуту до этого мы называли «ездовым» и «мужиком». И написано было на кресте: «Осторожно, мины!»
Став на подножку, я передал по колонне, чтобы все сдали назад, строго по той же колее, из машин не выходить. Снова забрался на сиденье машины и вдруг подумал: а если ездовой жив? Бывают ведь чудеса… Надо пойти посмотреть… Да, надо пойти по минному полю и посмотреть… Или послать кого-то. Послать на минное поле… Нет, пойти должен я… Но ведь я командир и могу ли я? А бойцы мои могут? Должны?.. Какая разница сейчас — минное это поле или пшеничное? Там человек, который возможно еще…
Что это? Мимо стекла кабины мелькнула знакомая фигура в одежде не по росту… Коля!
— Колька!.. Не смей! — я выскочил из кабины. — Назад! Слышишь! Коля! Куда?!.
Коля Охрей бежал в огромных своих сапогах к тому месту, где взорвалась мина. Бежал, не разбирая дороги, — бежал, чтобы помочь, спасти…
Бежал, да не добежал.
Так и погиб наш Коля, спасая мертвого уже ездового… Там и похоронили его, неподалеку от креста «Осторожно, мины!..».
Нам здорово тогда нагорело от начальства — и командиру роты, и мне, — что взяли мальчишку в подразделение. Но ведь не мы первые, не мы последние… А Колю не вернешь…
«ДО́КОНТ И́ДЗЕШЬ?»
Зофье Брохоцкой
…Я шел двадцать семь суток. А может, двадцать девять. Или тридцать. Потерял уже счет. Сначала делал зарубки на самодельных костылях. Потом перестал считать дни: не до того. Шел без дорог, по лесам Западной Белоруссии, шел на восход солнца, к своим.
Нога опухла и тянула книзу тяжелой гирей. Но даже не так мучила боль в ноге, как под мышками: от еловых и березовых палок, на которые опирался. Казалось, они достали до самых костей, скользят по голым ребрам. До сих пор, верьте, нет, как вспомню — холод по спине.
Но все равно шел — что было делать? — по лесам и перелескам, в обход поселков и деревень. Хорошо, время такое — ягоды, коренья под рукой, вода — в ручьях, в болотных лужах.
Повсюду в населенных пунктах уже стояли немцы, а я ковылял в грязной рваной своей гимнастерке с двумя кубиками на вороте — воентехник второго ранга.
Сколько раз по ночам подходил, подползал к окраинным домам селений, прислушивался к голосам, к лаю собак. Речь доносилась чаще немецкая. А еще полицаев опасался, слышал уже про них.
И все-таки не помню, на какие сутки, когда стало совсем невмоготу, постучался под утро в окошко деревенского дома, он на отшибе стоял.
Долго не отворяли дверь. На какое-то время я потерял сознание — от боли, от напряжения… Выключился… Когда открыл глаза, передо мной стоял высокий старик.
— До́конт и́дзешь? — спросил он.
Я не понял слов, понял, о чем спрашивает.
— Туда, — качнул головой. — Где наши.
И потом упал и ничего уже не помню. Очнулся в доме на широкой лавке. Рядом стоял старик, держал ковшик с водой.
— Худая спра́ва, — говорил старик, мешая польские, русские и белорусские слова. — Войско твое дале́ко. Немец близко. Ты хворый вши́сток.
— Я пойду, — сказал я, пытаясь подняться.
— Гдзе? — спросил старик. — Бе́ндеш ту́тай пока. Сховаю гдеш. Я к тебе звать?
— Василий, — сказал я. — Вася. Байков фамилия.
— А я дзядек Миколай, дед Миколай. Лежи, хлопец. Зараз исть дам. Млеко, бульба… Хцешь?
Дед улыбнулся, показал крепкие белые зубы. Эту улыбку я часто видел потом перед собой, пока болел и пока выздоравливал.
Выздоровление шло туго: озноб сменялся жаром, жар — ознобом. Но затягивались раны под мышками, чудом удалось спасти ногу — помогла местная крестьянка: лечила травяными настоями, натираниями. На всю жизнь запомнил боль — когда вправляла, укладывала старая женщина кости моей раздробленной стопы.
Был я там в общем-то почти в безопасности: очень уж глухой была деревушка, очень далеко от всяких дорог, шоссе. Немцы почти не показывались — так, разок-другой заглянули — меня дед Миколай в сарай с сеном запрятал, — забрали все, что смогли, а больше и брать нечего было.
Лежал я на сеновале или в доме у деда Миколы и вспоминал первые часы и дни войны. Молодой воентехник я был, только-только из бронетанкового училища на западную границу прибыл, а тут — война. Я никак не мог поверить сначала. Хотя знал: пели мы, говорили нам: «если завтра война, если завтра поход», должна она быть неминуемо, но не верилось, что сейчас, здесь — и вот так внезапно, без всякого предупреждения, в погожий июньский день. Да и более пожилые, опытные тоже не ожидали. Потому и не поверили сначала ни гулу самолетов, ни доносившимся разрывам снарядов, ни тревожным известиям из соседних подразделений и частей. Думали: маневры, наверно, приближение к боевой обстановке… Лишь когда настоящие бомбы стали падать на наш военный городок, когда объявлена была боевая тревога — поверили: да, война.
Боевое крещение мое было коротким. Подразделение наше потеряло вскоре связь с соседями, и мы не знали, что делать: идти на запад, на юг, на север, занимать круговую оборону? О том, чтобы идти на восток, и думать не хотели — это ведь означало отступать, а нас учили: «Ни пяди не отдадим…»
И тут с трех сторон ударили немцы, силы оказались слишком неравные: наши танки были рассеяны, частью подбиты, некоторые прорвались на восток. В мою машину попал снаряд, механик-водитель Коля Попов был убит, второй член экипажа Рафик Мелканян тоже, я получил контузию. Не помню, как вылез из танка и свалился рядом. Очнулся от дикой боли: по моей ступне проехала немецкая бронемашина… Была уже ночь, когда я кое-как поднялся, но тут же упал: ломило голову, дико болела нога. Не сразу сообразил, где я, что произошло. Но постепенно в голове прояснилось, и думал я теперь об одном: идти, добираться к своим, чтобы снова в танк, снова в бой…
Эта мысль и вела меня все время — сквозь чащу, через болота; с невыносимой болью, со стиснутыми зубами. Шел, полз, отлеживался… Опять шел…
И вот теперь, когда поздоровел и окреп на каких-никаких, а домашних харчах дзядека Миколая, снова потянуло идти… Скорей… К своим…
Но старик был настроен иначе.
— Фронт ба́рдзо дале́ко, — говорил он. — Ся́дай, хлопец, ту́тай, мыслить будем.
— Цо мыслить, цо мыслить! — говорил я ему. — Вот еще малость нога подправится — и порядок в танковых войсках. И до видзе́ня!
Я уже немного поднаторел в его смешанном говоре.
Но судьба решила по-своему. Как-то, уже глубокой осенью, в ноябре, в окошко к деду постучали. Ночью это было. Я спал в доме: немцы давно не показывались, а по ночам и вовсе — все чаще слышны были разговоры о партизанах, о том, что где-то поблизости воюет несколько небольших отрядов.
Из дома был выход прямо на скотный двор, оттуда до сеновала рукой подать и до леса тоже. Может, потому дед Миколай совсем не всполошился от стука, а встал, зажег коптилку, пошел открывать.
— Ты что? — испугался я.
— Лежи, — шепнул он. — Тогда скажу…
Но я все равно вскочил — наган у меня под подушкой, штык тоже был, немецкий, подобрал еще по пути — вскочил и в сени кинулся, к выходу на двор.
— …Кто там есть? — спрашивал дед Миколай.
Я не слышал, что ответили из-за двери, но дед отодвинул засов, дунуло ветром с дождем, две темные мужские фигуры вошли через порог.
Дед провел их в дом, мужчины сняли широкие плащи, остались в телогрейках, сели. Я понял, опасности нет, подошел поближе.
— Садись, Вася. Небось нога болит еще или как? — сказал тот, что казался постарше, хотя в неясном свете коптилки оба выглядели одинаково немолодыми. — Значит, твой пациент? — обратился он к деду.
— Так, — сказал.
— Бегать можешь? — спросил второй. — Что оружие держать можешь — вижу. — Он протянул мне руку. — Будем знакомы.