Украденный горизонт. Правда русской неволи — страница 15 из 35

Неба из окна моей бутырской камеры почти не было видно — только угловой лоскуток очень скромного размера. Правда, если подойти к окну вплотную, а еще лучше встать ногами на нижнюю шконку, максимально задрать и повернуть под определённым, очень неудобным углом, голову, этот лоскуток в размерах увеличивался. Увеличивался…

Впрочем, какая разница — ведь всё равно безграничное, безразмерное и бездонное понятие «небо» при этом продолжало насильно втискиваться и жестко втрамбовываться в куцые понятия «кусочек», «лоскут», «краешек». Для меня небо в Бутырке существовало в чисто тюремном, строго ограниченном виде. Словом, пайка неба.

Понятно, были в Бутырской тюрьме и положенные для арестантов по закону прогулки. Но реальное положение дел здесь очень напоминало ситуацию в «пятёрке». Прогулка — те же сорок минут. И не каждый день, ибо на прогулку (цитирую расхожую формулировку дежурных представителей тюремной администрации) «идут или все, или никто», а вот, чтобы «все» выходило далеко не всегда — кто-то прихворнул, кто-то всю ночь простоял на «дороге», поддерживая «святую» с точки зрения тюремных традиций связь между камерами, и отсыпается. В итоге — та же самая, не всегда получаемая, сорокаминутная «пайка неба». Так же выдаваемая под углом, через зазор между верхушкой стен и поднятой на столбах крышей тюремного корпуса.

Вот тогда-то и вспоминалась детская забава — запуск бумажного змея в небо, в небо, которого при этом было сколько угодно: слева и справа, сзади и спереди, над головой и, кажется, просто повсюду.

Необычная обстановка порождает воспоминания о самых обыденных вещах и подталкивает к самым неожиданным выводам.

Кстати, когда змей был полностью готов — наступало главное, ради чего всё затевалось, всё клеилось, строилось, связывалось — его запускали в небо. В то самое небо, значение которого я сейчас для себя переосмысливаю. Большую роль при этом играл ветер. В сильный ветер поднимать воздушный змей было бессмысленно. В лучшем случае его просто отрывало от главной нитки и относило далеко в сторону капустных полей, что начинались сразу за окраиной города. В худшем случае очередной порыв ветра запутывал всю оснастку змея, и аппарат пикировал в землю.

Не подходило для запуска змея и полное безветрие. Тогда ему не хватало сил оторваться от земли и набрать высоту. Самой оптимальной погодой для запуска воздушного змея была ясная погода с лёгким, очень лёгким ветерком, который на уровне человеческого роста едва улавливался, но на высоте нескольких десятков метров уже набирал силу, подхватывал тело змея, становился для него упругой опорой.

После тюрьмы зона — это уже совсем другое пространство. Даже с учётом тройного забора с вышками, даже с учётом локалок[37], которые своими решетками, калитками, замками так напоминают зверинец, — это всё равно ближе к свободе. Кажется, чего-чего, а неба здесь должно быть в достатке — ведь задирать голову вверх тебе никто не запретит. Но так только кажется.

И здесь небо существует в ограниченном, урезанном варианте. Потому что как высоко не закидывай голову, боковое зрение всё равно натыкается-спотыкается на унылое здание барака, мрачный корпус промки[38], а, главное, на отовсюду торчащие куски лагерного забора с вышками.

Верно, неба здесь больше, чем во всех московских изоляторах, вместе взятых. Верно, небо здесь не в виде сорокаминутной пайки под углом на прогулке, и не в виде лоскутка размером в носовой платок из форточки, что увидеть ещё надо только после залезания на шконку и только после особого выверта головы.

Но неба здесь не сколько угодно. И того самого горизонта, что на воле разделяет край земли от края неба, здесь нет. Здесь вместо горизонта тот самый тройной забор с запретками[39], с тропами для патрулирующих мусоров и собак, с вышками на которых день и ночь те, кто стережёт нас, и они, эти стерегущие, с учётом высоты этих треклятых вышек, к небу ближе, чем мы.

Видишь, как бывает: живёт человек тридцать — сорок лет и совсем об этом самом небе не задумывается.

Кажется этому человеку, что он — сам по себе, небо — само по себе, и никто здесь ни с кем не связан, и прекрасно без этого самого неба можно обходиться.

Кажется, будто у человека в этом небе никакой ни потребности, ни заинтересованности. Что есть оно — что нет — всё равно, что главное — здоровье, хлеб насущный и т. д., а небо — это далёкое, абстрактное, чего не купить, не потрогать, без чего вполне обходиться можно.

Жаль, что нынешние мальчишки не умеют клеить воздушных змеев. Стыдно, что такую игрушку я не построил для тебя в своё время. Грустно, что этот змей я смогу построить для тебя очень нескоро.

Впрочем, неизвестно, интересно ли будет для тебя всё это…

Разве что, к этому времени у тебя появится свой сын, и стараться мне придётся уже для внука.

И уже твой сын, моё третье отражение, испытает радость, запуская в небо склеенный прадедовским способом воздушный змей.

Вечер мёртвых арестантов

К десяти вечера полковнику Холину стало плохо. Будто колпаком накрыло, под которым ни света, ни воздуха. Тяжел оказался этот колпак: колени сами по себе подгибались, и подошв не оторвать, словно смазал кто паркет в квартире чем-то очень клейким.

Плюхнулся полковник на диван, да так неловко, что непонятно было: сидит он или лежит.

И с чего бы всё это?

Вроде выпил он сегодня немного.

В полдень с москвичами, что своего другана-арестанта приехали проведать. Серьёзные люди! Вызвались храм деревянный в зоне поставить. Они в зону — храм. Он, полковник Холин, начальник этой зоны, их другана по УДО[40] сразу, без задержек и проволочек отпускает. Обмен стоящий! Такой храм любой комиссии не стыдно показать, да и деньжат под его строительство из ведомственного бюджета качнуть можно.

Москвичи бутылку вискаря привезли. Прямо в кабинете под шоколадку и распили. Хорош напиток! Такой можно и не закусывать. По сотке на нос пришлось.

В обед, на столичный вискарь водка местная наложилась. Кушать выпало в городе, в ресторане, с бизнесменом городским, на которого вся лагерная промка[41] и замыкалась. Бизнесмен сам по молодости в этой зоне сидел; производство через собственные руки знает. Нужный человек! Через него реализация всех мешков, что на зоне шьются, идёт. Вся бухгалтерия, и официальная, и полутеневая, и совсем уж левая, через него крутится.

Обед почти деловым случился. Прикидывали на квартал: чего-куда, кому-сколько. Под салат, под борщ, под антрекот с молодой картошкой. Незаметно поллитровочка и улетела.

В самом конце дня замполит зашел, напомнил, что в отпуск уходит и по этому случаю у себя в кабинете «поляну» накрыл. Замполит в лагерной администрации фигура — не последняя, к тому же этот — ценный, послушный, куда не надо нос не суёт. Правда, жадноват. Потому и сальцо на отпускном банкете — местное, из тех свиней, что на лагерном свинарнике объедками с арестантского стола выкормлены. Возможно, и самогон, что в магазинных бутылках на стол был выставлен, тоже местный. Тот, что на последнем шмоне на втором отряде изъяли.

Впрочем, какая разница, что и каким путём на банкет к замполиту попало. Главное, чтобы он по своему направлению мышей ловил, чтобы наглядная агитация и всякие лекции-беседы были. А самогон, кстати, славный. На кураге настоянный. И его по стопочке, по стопочке — опять граммов под двести набежало.

Уже дома, уже поздним вечером шевельнулось желание достойно день завершить, и всё, что за день выпито, отлакировать. Ради этого полковник Холин заветную бутылку из домашнего бара извлёк и душистого содержимого в бокал плеснул. Ту бутылку недавно подарил пожилой армянин, у которого сын в эту зону только заехал.

Возможно, и не надо было этот «полтинник» в себя загружать, потому что именно после коньяка почувствовал он, как упёрся в плечи невидимый, но такой ощутимый колпак, как тяжелеют, будто прилипшие к паркету, ноги.

И всё-таки, с чего всё это?

Ведь бывало, что задень, особенно когда ревизия или комиссия на лагерь обрушивалась, куда больше «на грудь» приходилось. До литра выпитого мог полковник Холин выдюжить, сохраняя твёрдую походку и ясность разума. А тут всего какие-то полкило с коньячным «хвостиком» и такие неприятности следом.

Возможно, и вовсе ни при чём здесь выпитое.

Да и неприятности для него в тот вечер начались чуть позднее.

Минут через пятнадцать, как хлопнула дверца бара, куда вернулась коньячная бутылка, услышал полковник Холин другой хлопок. Так только входная дверь хлопать могла. Не по себе от этого хлопка стало, ибо точно помнил, что эту дверь, входя в дом, закрыл, и ключ на два оборота повернул.

Впрочем, толком испугаться полковник и не успел, лишь почувствовал что-то вроде внутреннего предупреждения, что не звуков сейчас страшиться надо. Да и не было никаких звуков. После дверного хлопка ничего он не услышал. Зато увидел, как в той самой комнате, где стоял диван, занятый его, полковника Холина, телом, появились люди.

Или Нечто, очень напоминающее людей своими тёмными зыбкими очертаниями.

— Неужели до чертей допился, — стегануло еле заметным пунктиром по краешку сознания.

И опять никакого страха по этому поводу, скорее растерянное, совсем беззащитное удивление.

Только не черти это были.

Робы чёрные с бирками на левой стороне груди, и такие же чёрные фески с козырьками в незваных гостях арестантов выдавали. Внимательней присмотреться — узнавались в них и вполне конкретные люди. Точнее — бывшие люди, арестанты, некогда в зоне, возглавляемой полковником Холиным, сидевшие, но свободы так и не увидевшие, так как определено им было в зоне этой умереть.

Выходит — мертвецы пришли в этот вечер к полковнику Холину!