Очень похожи были они на своих, некогда живых, прообразов-предшественников, разве что контуры у них были нечёткие, а глаз вовсе не было. Брови были, кажется, даже ресницы присутствовали, а глаз, как таковых — не было: вместо зрачков и глазных яблок стояло в глазницах что-то жидкое, блеклое и едва мерцающее…
— Вот бы молитву какую вспомнить, — булькнул в сознании спасательный круг.
Увы, не выучил за свою жизнь полковник ни одной молитвы… В училище, которое он когда-то заканчивал, злобный атеизм царствовал. На курсах, семинарах и прочих мероприятиях по повышению квалификации работников тюремного ведомства этого не требовали. А самому ему Вера со всякими молитвами и прочим содержимым была вроде как без надобности. Потому как Вера — это неконкретно и непонятно. Другое дело — служба и карьера. Тут всё ясно и чётко. Чтобы, прежде всего, все звёздочки и должности в срок.
— Хотя бы перекреститься, — второй спасательный круг шлёпнулся совсем рядом. Только и до него не сладилось дотянуться. Рука правая не то, чтобы к груди подтянуться, даже от валика дивана не оторвалась, лишь пальцами по гобеленовой обивке чуть поелозила.
А внутренний бесстрастный, но скорее всё-таки чуть язвительный, голос напомнил:
«На тебе и креста-то нет… И никогда ты его и не носил».
Тот же голос, ещё, кажется, прибавивший ехидного яда, посоветовал:
«Не суетись!»
И упредил: «Главное ещё будет!»
По инерции, которая в этот момент казалась спасительной, хотел полковник удивиться, как же ловко незваные его гости с замками справились. Потом, вспомнив с кем всю жизнь дело по службе имел, это удивление скомкал и прочь отбросил. О самом важном и не вспомнил. О том, что нынешние его посетители, вчерашние и позавчерашние подопечные, находятся там, где не то, что двери и замки, но и время с пространством препятствиями уже не являются.
Возможно, опять по той же самой инерции, пошарил полковник глазами по сторонам. Зацепился за карабин, на стене висевший, за нож, что рядом с ним место делил (славный нож из рессорной стали, был в своё время арестант на ширпотребке, ловко их ладил), задержался на шкафчике, где валидол и прочие лекарства хранились, к бару вернулся, откуда ещё совсем недавно извлекалась заветная бутылка. Как-то само собой, без всякого внутреннего голоса, стало понятно, что искать сейчас помощников, союзников и защитников — дело бессмысленное.
Тем временем гости, точнее их зыбкие силуэты, продолжали у дальней стены топтаться, будто набираясь решимости для чего-то более ответственного. Уже естественным представлялось, что тяжелые и обычно шумные гулаговские коцы[42], соприкасаясь с дубовым паркетом, никакого звука не издавали. Наконец, выдвинулся из этой массы крепкий, чуть скособоченный радикулитом, старик и хрипатым баском выдал:
— Ты-то, Степаныч, меня, поди и не помнишь…
Ошибался говоривший. Прекрасно помнил полковник Холин деда Григория, завхоза шестого пенсионерского отряда. Ещё бы не помнить!
Делюга деда Григория запросто могла бы стать сюжетом голливудского блокбастера. Дед ещё в карантине сидел, ещё на отряд не поднимался, а его история по всепроникающим арестантским каналам, опережая его самого, в лагерь прорвалась и самостоятельной жизнью, обрастая подробностями, реальными и невесть кем выдуманными, жила.
На момент попадания своего в преступники, имел дед Григорий шестьдесят пять прожитых лет, двух дочерей, трёх внуков, жену, хоть сварливую, но заботливую, и работу стабильную, что по нашему времени и редкость, и ценность. И вот в этот самый момент, когда жизнь заслуженно с полной чашей сравнивают, прицелился из лука в Григория Ивановича из лука курчавый голозадый мальчишка. Стрельнул — и в десяточку… В самое сердце поразил амур не старика, но и никак уж не юношу. Влюбился по уши начальник ремстроиконторы, уже перешагнувший пенсионный рубеж, в своего бухгалтера Люську, которая ещё чуть-чуть и во внучки ему могла бы сгодиться. Удивительно, что Люська ухаживания перезрелого начальника вовсе не отвергла, больше того — ответила на них горячей взаимностью.
Напролом потащила великая чувственная сила необычных влюблённых. Уже был готов Григорий Фёдорович расстаться с законной супругой, уже подыскивал подходящие слова для разговора с дочерями, уже прикидывали будущие нестандартные молодожёны перспективы своего будущего счастья. Тут и встал поперёк всего этого муж Люськи, что в той же ремстрой-конторе шоферил. Раз он попытался с влюблённым дедом поговорить — безрезультатно. Второй разговор — тем же итогом завершился. А третий разговор обернулся дракой, по результатам которой вышел дед Григорий победителем и… преступником. Потому как его оппонент, рогатый муж его потенциальной будущей супруги, на месте того разговора с пробитым черепом и остался.
Семь лет срока привёз на зону Григорий Фёдорович. Мог бы и больше, да учёл суд его былые трудовые заслуги. Ещё говорят, что судья, немолодая женщина с несложившейся личной жизнью, особый интерес к судьбе Ромео-перестарка проявила и своей властью максимум снисхождения в определении наказания обеспечила.
Только полковнику Холину дед Григорий запомнился не только романтическими деталями делюги. Была куда более серьёзная причина для такой памяти.
Когда дед отсидел две трети своего срока, решил своё право на УДО реализовать. Оснований для этого было достаточно: нарушений у него не было, более того с самого начала срока одел дед рога — пошёл в козлы, говоря по вольному, занял предложенную администрацией должность, стал завхозом на шестом пенсионерско-инвалидном отряде. Что касается последнего, несидевшим пояснить требуется.
Козья должность, согласно неписанному кодексу порядочного арестанта, — выбор, мягко сказать, мало уважаемый. Козёл — он и есть козёл, мусорской помощник, потенциальный стукач. Разумеется, любой арестант, рога одевший, доверие и уважение в среде порядочных лагерников терял. Зато приобретал дополнительный шанс досрочно получить свободу, получить вожделенное УДО. Именно на это и надеялся Григорий Фёдорович.
Только зря надеялся. Надежда его вдрызг разбилась о традицию, давно в зоне существующую, и лично хозяином этой зоны оберегаемую. И традиция эта заключалась в единственном: УДО — только на коммерческой основе, проще сказать, за деньги. Чётких расценок здесь не было. Кому — каждый недосиженный месяц в пятёрку обходился, кому — чуть дороже, кому — чуть дешевле. Деньги эти не то чтобы целиком в карман хозяина падали, а что-то вроде чёрной кассы образовывали. На эти деньги и банкеты для проверяющих закатывали, и взятки ревизорам выкраивали, бывало даже, правда крайне редко, и нуждающихся сотрудников оделяли. Разумеется, единственным распорядителем такой кассы был хозяин зоны, и никому он в этом подотчётен не был.
Что же касается УДО деда Григория, то оплачивать его было просто некому. Былая возлюбленная его к тому времени второй раз замуж вышла, ещё одного ребёнка родила, о прежнем воздыхателе ничего слышать не хотела. Законная жена, хотя Григория после всех его амурных фестивалей и не бросила, оплачивать досрочную свободу его принципиально не хотела. У дочерей денег попросту не было. Богатых друзей у деда Григория не водилось.
Об этой ситуации полковнику Холину доложено было. Ему и решать предстояло: или отпустить старика без денег или оставить досиживать до звонка. Отпустить, конечно, было можно. С учётом козьих заслуг хотя бы. Только такое решение создало бы в лагере опасный прецедент, после которого черную кассу пополнять было бы куда сложнее.
Разумеется, прецедента полковник создавать не стал. В УДО деду Григорию было отказано. Под целой кучей предлогов. Самый внятный из которых был — «не участвует в лагерной художественной самодеятельности».
«Пролетел» старик со своим УДО и как-то сразу сник. Даже ростом ниже стал и походкой отяжелел. В сердцах бумагу отряднику подал, чтобы с должности завхоза его сняли. Результатов рассмотрения этого прошения дед Григорий не дождался. Поднялся утром, нагнулся, чтобы коцы зашнуровать, охнул не своим голосом, махнул нелепо рукой, будто кому-то команду «старт» отдал и повалился замертво на только что им же и заправленную кровать. Официальная причина — остановка сердца. Эту причину члены комиссии, что по случаю смерти арестанта приехала, вместе с традиционными лагерными сувенирами: чеканками и резными шахматами в своих отчётах и увезли.
Другая причина уже в тот же вечер из барака в барак поползла: умер дед от огорчения, от несправедливости. Правда, желавших пожалеть умершего, было мало. В зоне к «козлам», что живым, что мёртвым отношение известное.
Увидев перед собой того, кто был когда-то завхозом на шестом отряде, полковник чуть было по-кошачьи его не шуганул — «брысь!». А дед фразу начатую поспешил завершить:
— А я-то тебя вечно помнить буду… Обманул ты меня. А отпустил бы тогда, я бы на воле ещё лет десять проскрипел бы…
Не собирался полковник Холин объясняться с покойником. Да и не успел. Пропал дед Григорий. Затерялся среди зыбких фигур в чёрных робах с бирками на левой стороне груди.
Страха по поводу всего происходящего у полковника Холина по-прежнему не было. Но вопрос, влажный и скользкий, на донышке сознания всё-таки завозился.
— А вдруг выговорятся все, а потом разом и накинутся?
К месту ли, или не очень, вспомнилось, что вот уже лет десять зовут его арестанты за глаза Вием. Таким погонялом припечатал его журналюга московский, что как раз в то время с этапом прибыл свой срок отбывать, якобы за вымогательство. Журналист свой срок отмотал, а его подарок остался.
Журналист, понятно, от внешности полковника отталкивался. Фигура у Холина была кряжистая, едва ли не квадратная, голова вплотную к туловищу прилеплена, без всяких признаков шеи. Ну и голосок соответствующий: утробный, тяжёлый, с хрипотцой. Когда Холину донесли о его новой кличке, он, было, разъярился, порывался наказать языкастого писаку московского, да тот же замполит успокоил вкрадчиво: