И всё-таки, что-то происходит с пространством, в котором я нахожусь, или с моим восприятием этого пространства?
В бараке никогда не бывает полной тишины. Порою ночью звуки здесь даже ярче и отчётливей чем днём. Удивительно, но сейчас я почему-то не слышу ни шарканья ног возвращающихся со смены, ни храпа спящих, ни обрывков разговоров тех, кто чифирит, «шумит» по строго запрещённым, но всё равно существующим, мобильникам, или просто подводит итоги прошедшему дню. Будто щёлкнул невидимый тумблер, и разом отключились все звуки.
Кажется, и вся обстановка изменилась. Куда-то делись ряды двухэтажных шконарей, взгромождённых друг на друга из-за дефицита места тумбочек. И крашенных в цвет больной печени стен нет. И подпираемый ими прокуренный потолок пропал. А может быть, всё это осталось на своих местах? Просто кто-то очень большой и сильный взял и выдернул меня из этой обстановки… Вот только для чего? С какой целью? На какое время? Так, где же я теперь тогда нахожусь?
Кстати, я перестал ощущать под собой скрипучее и продавленное, хотя и совсем недавно перетянутое украденными с промки синтетическими нитками, днище шконки.
Я вообще перестал ощущать себя в горизонтальном положении. И вообще никакого положения нет. Ни горизонтального. Ни вертикального. Но я-то — есть… И шевелящийся комок тьмы напротив — присутствует… И слова-фразы-мысли, сформулированные вполне понятным языком, но доходящие до меня непонятным образом, возникают…
Уже нисколько не сомневаюсь в том, кто мой собеседник. Меня мало волнует, почему он явился в таком виде… Даже то, что он говорит, для меня не так важно. Другое дело — зачем он пришёл? Сам я его не звал. Я в нём не нуждался. Я о нём даже никогда не вспоминал. Зачем же он пришёл? За мной? С какой стати? Разве я давал к этому какой-то повод?
За почти четыре отсиженных года я много о чём и о ком думал, мечтал, вспоминал. Но без его персоны обходился.
— Тебе так только кажется, представляется, мерещится… Я существую и действую независимо от твоих или чьих-либо мыслей и убеждений. Просто — пришло время, и… я напомнил о себе, встретился с тобой, пришёл, как здесь говорят, пообщаться. Ещё неизвестно, что станет итогом этой встречи…
Так я и не понял, какое, вертикальное или горизонтальное, положение я занимаю. Мне по-прежнему трудно определиться, где я вообще нахожусь. Но ледяной холод своим позвоночником я чувствую очень отчётливо. Холод — есть, ужаса — нет.
Юркнуло робким пунктиром на самом дне разума предположение с ясным привкусом надежды: вдруг всё это всё-таки снится? И… моментально пропало. Потому что, несмотря на все непонятности, ощущал я себя совсем не спящим, а на все сто процентов бодрствующим, прекрасно помнил и год своего рождения, и детали минувшего дня, и много чего ещё, что у спящего человека находится за пределами памяти и прочих составляющих сознания. Ещё одно предположение в том же самом месте мелькнуло: а вдруг… того… — рехнулся? И эта версия меньше мига просуществовала, потому как рехнуться мне полагалось бы гораздо раньше: когда первые пол-года в «пятёрке» провёл, в хате, где на один шконарь по три человека приходилось, или сразу после суда, на котором по полному беспределу впаяли восемь лет, по иезуитской щедрости заменённые позднее на семилетний срок.
Вспомнилось, что в подобных случаях надо креститься, надо читать молитву.
Вспомнилось… Надо…
Кстати, «Отче наш» я ещё в Бутырке выучил. Как-то так, само-собой, по естественной потребности, без надрыва и принуждения. Только почему-то не вскидывается рука для самого правильного жеста, не шепчутся самые нужные слова. Зато резко вспомнилось, что висит на шее на простеньком шнурочке алюминиевый крестик, и что этот крестик я сейчас чувствую не кусочком кожи, с которым он соприкасается, а всем своим телом, точнее — собой, целиком. И никакого даже намёка на то, что я в чём-то неправ, в чём-то ошибаюсь.
Опять где-то далеко, в закоулках сознания мелькнули какие-то кусочки из русской литературы. Конечно, прежние великие: Достоевский, Гоголь, тут же Булгаков и кто-то из современных, ещё без имени, но настырные, уже успевшие отметиться.
И сразу же следом что-то среднее между окриком и очень вкрадчивой установкой шепотом:
— Они — там, ты — здесь…
«Там» — абстракция… «Здесь» — пронзившая каждую твою клеточку душная и склизкая реальность…
Незатейливая эта информация не от собеседника своего незваного это исходила, а внутри сама по себе как-то рождалась.
Там же и почти ядовитое возникло и вдогон пристроилось:
— Один падучей страдал, выходит, с головой не дружил… Другой просто напрочь рехнулся… Третий, как говорят, душу на гениальность променял… А современные? Что с них… Кто-то только курнувши пишет… Кто-то пидор откровенный… Кто-то просто пыжится, из себя литератора воображает, вымучивает…
В сторону литературу! Даже великую! Не всегда она палочкой-выручалочкой служит…
Палочкой-выручалочкой — нет, а вот соломинкой, за которую хватаешься, когда не за что кроме хвататься, — это, кажется, тот самый случай!
Ещё в Бутырке внезапно и необратимо понял: надо писать, только этим мне здесь спастись и выжить! Начал что-то на оборотных сторонах казённых мусорских бумаг кропать. Нечто среднее между дневником — каждодневной тягостной хроникой собственной беды и скелетиками будущих рассказов. Себя убеждал: будет книга, выйду — издам… Опять же внушал, будто это — главный нынешний смысл жизни, будто ради этого и корячиться выживать надо, будто это и выжить поможет, той самой соломинке сподобится…
Не получилось об этом додумать. Собеседник мой незваный и нескромный снова вклинился. Не перебивал, не повышал голоса, а именно вклинился, ввалился, растолкал и отодвинул все мои мысли и соображения.
— И здесь Ты ошибся! Кому сейчас твои страдания-мычания нужны? Кого это задевает-трогает? Разве это важно для тех, кто с тобою рядом здесь? Для большинства из них главное, чтобы было «закурить-заварить». А тех твоих соотечественников, что на воле, совсем другие штуки волнуют. Одних — как ранее нахапанное за бугор переправить, и самим следом рвануть. Других — просто как с ближними своими с голоду не сдохнуть. И тут ты тут со своими внутренними исканиями. Смешно… Да и кто нынче возьмётся издать? Сегодняшней литературой правит рынок. Главное — оборот, прибыль! Разве ты можешь гарантировать, что твои будущие книги, как горячие пироги раскупать будут?
Другой момент — политический, ещё более важный… Во все времена, во всех государствах состояние тюрем, лагерей и всех прочих подобных мест — показатель духовного здоровья общества, степени гуманности государства, уровня правильности этого государства… А тут — опять ты со своими рассказами… Как мусора за бабки мобилы в зону затягивают, как те же мусора на шмонах у арестантов сигареты и продукты воруют, как хозяин опять же за бабки арестантов на УДО отпускает… Ты ещё во всех деталях распиши, как тебя сажали, вспомни пофамильно, какие большие люди к этому отношение имели, как они руки на этом погрели, какой сукой твой бывший главный редактор газеты, где ты на тот момент работал, оказался…
Между прочим, в твоей писанине даже положительного героя пока не присутствует… Как же так, литература, не просто литература, а литература в традициях великой русской литературы, и без положительного героя? Что-то здесь не правильно… Обречена твоя писанина, не будет ей хода!
Вот если бы Ты что-то в духе времени, на потребу дня о лагерной нынешней жизни сотворил… Например, как в зону заехал бывший депутат или губернатор какой-нибудь, и у него — вдруг роман голубой разворачивается с… кем-то из мусорской администрации… Вот это был бы факт литературной жизни! На такой сюжет и критики бы отозвались, и блогеры… Глядишь, и киношники бы проснулись, за экранизацию взялись, сериал замутили… Свежачок! При таком раскладе и спонсор нашёлся бы… А там, вдруг, иностранцы заинтересуются, с валютой подтянутся… Новые грани загадочной русской души! Клубничка с привкусом неогулага и постсталинского тоталитаризма! И ты бы в накладе не остался… Гонорары, презентации, загранкомандировки… Перспектива…
Кстати, Ты ещё умудрись на волю свои черновики переправить… Сам знаешь — все бумаги, что из лагеря на волю выходят, на особом контроле… Помнишь, сколько раз твои соседи — горемыки и в Москву по всем инстанциям и в Гаагу, в Международный суд, писали? Разве хотя бы одна бумага дошла до адреса?
И ещё… Ты о ком в своих книгах писать собрался? Про арестантов? Про зеков? С точки зрения социологии и сложившихся в обществе представлений — это маргиналы, не второй, а пятый сорт населения…
Был бы напротив меня собеседник в привычном, в обычном, в человеческом смысле слова, я бы возразил и поспорил. Конечно, вспомнил, что сиделец, каторжанин, арестант в России — фигуры особенные. Так во все времена было. Тридцатые годы только правильность таких выводов подтвердили. Да и нынешнее время — не исключение. Сколько сейчас в стране сидит? Тысяч семьсот-восемьсот. Под миллион, словом. «На орбитах» каждого сидящего еще, как минимум, в среднем человек пять-десять крутится: мать-отец, жена-дети, друзья, ещё какие-то близкие люди. А сколько в России отсидевших? Они на всю оставшуюся биографию не только память о пережитом и увиденном сохранили. Они на всю жизнь очень многое из тюремных навыков, представлений и обычаев усвоили. Ещё, возможно, и своим детям и внукам многое через гены передадут. Так что арестант российский — это вовсе не маргинал, а полноценная составляющая социума, с которой просто нельзя не считаться… Больше скажу, с учётом российской истории, арестанты, бывшие арестанты и все близкие им люди — просто важная часть нашего общества…
Только эти и все прочие аргументы для собеседника в привычном смысле слова, а тут…
Инстинктивно втягиваю в себя воздух. Наверное, в нём сейчас должен явственно ощущаться запах серы. Как же иначе, такой собеседник и без фирменного запаха той среды, что является для него родной! Удивительно, нет этого запаха. Пахнет так, как и должен пахнуть барак, где живёт почти двести арестантов. Не лучший, разумеется, запах. Только никакого намёка на серу. Верно, улавливается что-то отдалённо близкое, химическое. Знаю, это сверху тянет. С пальмы, с верхнего яруса моего шконаря. Сосед накануне перетягивал, в один день со мной. Мы ещё нитки с одного мотка отматывали. А нитки, понятно, полипропиленовые, с промки, с нашего основного производства, украденные. Запах у них специфический. Резкий химический запах, но не серный всё-таки. Не пахнет сейчас вокруг серой. Совсем не пахнет. Возможно, мой собеседник, прежде чем по делам отбыть, какой-то особенной «пшикалкой» пользуется, чтобы в глаза, то есть в нос, никому не бросалось. Неужели в местах, где он обитает, появилась своя парфюмерия?