Украденный горизонт. Правда русской неволи — страница 29 из 35

такими понятиями как Вера и Бог? Здесь я со своими «верхними» образованиями (плюс сданный когда-то кандидатский минимум) и Витя Студент со своим неоконченным строительным колледжем, прошлой отсидкой за пьяную хулиганку и недавно подрезанным ретивым участковым (за что сидеть ему, минимум лет восемь) — почти на равных. Глупо цепляться здесь за былые, очень относительные в масштабах Вечности, достижения. Потому что, кто окажется на тех самых главных ступенях выше и ближе, кто будет предпочтён, а кто отодвинут, а то и сброшен вниз, неведомо и непредсказуемо. Объяснений по этому поводу не последует никогда.

Только вслух и на эту тему я ничего говорить не собирался.

Молча разобрали мы свои вольные, доживающие последние дни, вещи. Молча оделись. Напоследок почувствовали как испаряются с наших тел остатки вылитой накануне, не успевшей затеряться на этих телах воды. В обоюдном молчании был особенный смысл. Потому что говорить о пустяках, просто о чём-то, ни у меня ни у Студента не поворачивался язык в самом натуральном смысле этого выражения. Чтобы говорить на высокие, подсказанные самим смыслом православного праздника, темы — у нас подходящих слов не находилось. Честнее было в этот момент просто молчать.

Что мы и делали.

Не приходило в голову даже поинтересоваться, что каждый сейчас испытывает. Впрочем, и не было в этом необходимости.

Уверен, что в этот момент у Студента, так же, как и у меня, прибавилось внутри ощущения какой-то светлой правильности и определённости, за которыми явственно угадывались и Вера и Надежда.

Очень важное ощущение для арестанта, начинающего свой срок.

Как, впрочем, и для любого другого, в любой другой ситуации, человека.

Смуглая и… вовсе не старуха

Вчера я видел смерть.

Ближе к полночи, когда после второй смены на ужин шёл.

Отстал от всех, шнурок на коце завязать хотел, и… вот она. Проскользила между седьмым и девятым бараком. Не так, чтобы очень быстро, потому я и разглядел её. Но и не задерживалась, от того немного чего из её облика я запомнил.

Главное: никакая она ни старуха. Никакой дряхлости — ветхости. И вовсе не страшная. Смуглая, порывистая. Показалось, тонкий нос нервный и скулы резко обозначенные видел. Что-то восточное, арабское или цыганское во всём этом угадывалось.

Глаз не видел. Это — к лучшему. Кому это надо: смерти в глаза заглядывать.

Одежда свободная, какого цвета не отложилось, но, точно, тёмная. То ли капюшон, то ли платок на голове.

Ещё: ног, проще, ступней, не видно. Между прикидом её и землёй, точнее, асфальтом, в который плац лагерный закатан, пространство свободное, попросту, воздух. Соответственно, не шагала она, а совсем по-другому двигалась — плыла, летела, или кто, невидимый и сильный, нёс её над этим асфальтом.

Рук, кстати, то же не углядел. Так что, ту самую косу, с которой смерть художники рисовать любят, ей держать нечем было бы. Хотя, возможно, руки просто сложены под одеждой были. Потому и не углядел их.

Может быть, это вовсе и не смерть была, а просто женщина? С такой летящей походкой, когда со стороны идущих ног не разглядеть, и у которой руки под одеждой спрятаны?

Исключено! Потому что в полночь на территории лагеря строгого режима никаких женщин просто быть не может. Тут и днём женщина — событие. Когда медсестра с фельдшерицей в сопровождении мусора — прапора дважды в день проходят (на работу в санчасть и обратно) все арестанты к локалкам льнут. Слюну сглатывают, жмурятся мечтательно. И это при том, что медсестра — гымза старая, квашня бесформенная, а фельдшерица, хоть и моложе, по лицу видно — стерва отъявленная, не случайно вторым браком замужем за кумом лагерным.

А место для такой встречи, кажется, не случайно выбрано. Всё логично. Девятый барак — нерабочий, инвалидно-пенсионерский. Не надо объяснять, почему оттуда арестанты чаще всего на последний этап вперёд ногами уходят. И седьмой барак — особенный, опять нерабочий, там блаткомитет базируется, оттуда вся лагерная жизнь рулится. Там самые отчаянные со всей зоны собраны. И там умирают чаще, чем в любом прочем отряде. То вскроется кто, то вздёрнется, а то передоз собственной персоной пожалует. Потому что, повторяю, самые отчаянные там собраны.

С учётом маршрута дамы этой, выходило: жди в зоне нового покойника. К этому не привыкать. Только неделю назад у меня на глазах два шныря из санчасти на брезентовых носилках длинный чёрный пакет из соседнего барака вынесли. Жора Миронов Богу душу отдал. Легко умер — во сне: по отбою лёг, а по подъёму не встал. Сердце. Пятьдесят два ему было. По арестантским нормам, конечно, пожилой, а по вольным представлениям — жить ему да жить. И семью ещё мог построить и детьми обзавестись.

Впрочем, стоп. Метнулась смуглая женщина между… седьмым и девятым бараком. Только не в один из этих бараков она не вошла, проскользила куда-то дальше.

Дальше…

А дальше наш третий барак… Наш барак, в котором я с начала срока и обитаю, и за ним уже тройной забор лагерный с запретной. Понятно, для неё всё это — не препятствие, не помеха. Возможно, она сквозь эти заборы ещё куда-то по своим заботам неотложным двинулась. Например, к соседям нашим в «трёшку». «Трёшка» — это колония номер три. Тоже зона. Только общего режима. И там наверняка у неё дела есть. И оттуда в пластиковых чёрных мешках кто-то регулярно на последний этап отправляется.

А, если всё-таки никуда с территории нашего лагеря она не делась?

Неужели…

Неужели в наш третий барак юркнула? Что ей там делать? Она же просто так не приходит. Она же непременно за кем-то наведывается. Вот только за кем?

В таких переплётах каждый эгоистом становится, каждый в первую очередь о своей судьбе заботится. И трусость при таких раскладах понятна, а потому и простительна. Да и нет здесь никакой трусости. Какая трусость, когда вопрос о жизни человеческой. И я тут — не исключение. Вдруг меня высматривала эта смуглая, нездешних кровей, дама?

Вот здесь-то встаёт ребром в памяти, и больше уже не забывается, что появилась в последнее время непроходящая вязкая усталость, что постоянно чувствуется в основании горла комок, который вроде бы и не сильно мешает, но который и проглотить не получается. А ещё так бывает, что ни с того ни с сего перестаёт хватать воздуха, как будто кто во внутрь железяку ледяную вгоняет и не спешит вытащить. Потому и не вдохнуть, не выдохнуть.

Как приложение иллюстративное, жутковатое и совсем бесплатное: иногда, будто со стороны, картинки в сознании возникают. Про собственные внутренности, про ливер, как здесь говорят, свой.

Словно изнутри с помощью какой-то хитрой камеры я вовнутрь себя заглядываю, а все органы, что там, в сырых потёмках, находятся при этом, нисколько не смущаясь, своей жизнью живут: кто пульсирует, кто вздымается, кто просто колышется. Тут и лёгкие, куревом в очень тёмный цвет окрашенные. Каким им ещё быть, когда с малолетства смолю. Когда при фарте, понятно, фильтровые, а когда без особых возможностей, или на зоне, как сейчас, то «Приму». Слава Богу, выпускают ещё и в цене не сильно прыгнула. Тут и печёнка, верно, разбухшая, известно на каких фронтах утруженная. Тут и сердце моё, моей же жизнью загнанное. То сердце, что порою как бешеное молотит, а порою, как на издыхании, от одного стука до следующего с немалой натужной паузой работает. Иногда даже кажется, будто ощущаю, чем там, в сырых потёмках пахнет. Так на мелгородской пересылке, где вместо окна — форточка крошечная, и где на каждый шконарь по три человека приходилось, пахло.

Кстати, по большому счёту любой из этих органов запросто может кульбит выбросить: забарахлить всерьёз, а то и вовсе в ступор, в отказ. Потому как давно за сорок мне, а с учётом прожитого и отсиженного всё давно изношено.

И внахлёст на видения про мой ливер добавка про то, как совсем не спится опять же последнее время, как перед глазами, даже не закрытыми, то родители, давно умершие, появляются, то давние, куда-то пропавшие, скорей всего так же умершие, друзья.

Мерзкое настроение, паскудные мысли, главная из которых: неужели меня ищет эта смуглая порывистая женщина?

Где-то читал воспоминания какого-то интеллигента, что оттянул в сталинские времена десяточку. С гордым пафосом он, вроде как, признавался и себе и своим читателям, что в неволе он стал ближе… к Богу. Врал, сто процентов. В тюрьме, в зоне, в лагере, человек ближе только к смерти становится. Тем более, если туда он по беспределу, или по оговору, как тот самый интеллигент, попадает. А Бог, который есть конечно, в таких ситуациях бочком-бочком от арестанта и… куда подальше. Не вспоминает он про арестанта, и даже в его сторону не смотрит. Вроде как никакого до него дела нет. Бог — он всё больше для вольных, да и то по особому выбору. Арестанты для него — на потом, на послезавтра, на самую последнюю очередь. Зато смерть тут как тут. То в стриженный зековский затылок дышит, то впереди мельтешит, под ногами путается, а то и просто очень конкретно по плечу хлопнет: мол, пора!

Кстати, почему никто, кроме меня, эту смуглую вёрткую даму между седьмым и девятым бараками не видел? Ни вчера, ни в какое предыдущее время. Даже никакого разговора на эту тему от тех, кто дольше всех сидит, я не слышал. Возможно, просто не принято на эту тему разговаривать, а, возможно, и впрямь всё это про меня, а, значит, и за мной?

Был бы пограмотней, умел бы слова гладко складывать, обязательно написал бы что-то вроде рассказа про смерть в лагере строгого режима. А ещё лучше что-нибудь в стихах про то, как здесь люди умирают, что напоследок почувствовать успевают, что накануне им снится или просто мерещится. Разумеется, опять про всё с поправкой на то, где находимся. На то, что неволей называется, что в территорию между заборами и вышками втиснуто-засунуто.

И, всё-таки, куда вчерашняя смуглая женщина подевалась? Бессмысленный вопрос. Спрашивать об этом так же бессмысленно, как интересоваться, откуда она появилась. Ещё бессмысленней искать этому свидетелей, спрашивать об этом таких же, как ты арестантов.