Чтобы как-то боль пригасить, попытался Никита отвлечься, чем-то себя занять. Из кусочков событий, что в памяти зацепились, постарался составить подобие картины минувшего дня.
Что же вчера было? Утром подъём, завтрак, развод. Всё, как всегда, как все последние четыре года. Потом — смена на промке[73]. С выходом на обед. С возвращением с обеда. Потом опять всё ровно, всё по-лагерному, серенько. Снова, как всегда, вкладышей для мешков, которые шили, не хватило. Потому и после обеда почти не работали, больше курили, да чифирили с разговорами. Всё это в памяти отложилось. Даже с деталями, с полным соблюдением хронологии, если таковая в тусклой арестантской жизни всё-таки имеется.
Наконец, и самое важное из всей вчерашней хроники, сквозь чугунную хмарь начало пробиваться. Вспомнилось, как уже после смены, на промке отработанной, вздумалось ему в соседний барак к земляку сходить. Не ради праздного интереса, а по делу — мобильник взять, чтобы ночью отзвониться: друганам на воле, сестре, а, главное, девчонке, с кем телефонный заочный роман во всей красоте силу набирал. В зонах мобильники строго запрещены, но в любом лагере без них жизнь арестантскую даже представить невозможно. Для иного зека нынешнего телефон — вовсе единственная ниточка, которая его с вольной трижды далёкой жизнью связывает.
Теперь уже чётко вспомнилось, как с земляком он накоротке поговорил, даже из его кругаля[74] купца[75] хлебнул, как земляк из курка[76] мобилу достал. С этой мобилой в кармане Никита Тюрин в свой барак и отправился. И всё бы хорошо, да на полпути подвернулся мусор-прапор из дежурной смены, которому приспичило служебную ретивость проявить.
— Осужденный, подойдите!
Всякий арестант на строгом режиме знает, что чаще всего следует после такой команды: непременный вопрос о том, почему он вне территории своего отряда находится и обязательный досмотр-обыск в виде охлопывания, а то и откровенного обшаривания всех карманов.
В последнем Никита в тот момент меньше всего нуждался. И даже не потому, что мобильник, обнаруженный у арестанта, это — стопроцентный залёт с карцером. Другое страшило: телефон в таких случаях мусора всегда забирали. Спалённый телефон по лагерным строгим законам полагалось восстанавливать — возвращать владельцу. Любой ценой. Любым способом. В самое короткое время. Такой поворот для Никиты означал катастрофу. Потому что последние два года (после того, как жена развелась с ним) сидел он, если говорить арестантским языком, на голяках: курил исключительно нефильтрованную «Приму», катран[77] и прочие игровые соблазны обходил стороной. Просить помощи у друганов с воли он стеснялся. Сестра (единственная из родни, сохранившая с ним отношения после посадки) в одиночку поднимала дочь, и сама еле сводила концы с концами, лагерная промка с её тройной бесстыжей бухгалтерией и бесконечными простоями из-за неполученного вовремя сырья давала в лучшем случае сто-сто пятьдесят рублей перечисляемого на личный счёт месячного заработка.
При таких раскладах затягивать телефон в лагерь (оплачивать сам аппарат плюс услуги мусоров, которые на этом с удовольствием зарабатывали), было делом просто нереальным. Вот почему, услышав стандартное овчарочье «осужденный, подойдите», не нашёл он ничего лучшего, как сделать вид, что эта команда не для него, и прибавить шагу.
Окликнувший мусор догонять его не стал, но без внимания арестантскую дерзость не оставил. Сразу заспешил на вахту, настучал дежурному о грубом нарушении, от последнего полукивком получил разрешение проучить обнаглевшего зека.
Никита к тому времени только и успел, что мобилу в бараке надёжно спрятать. Как должное принял, когда через минуту по лагерному радио сквозь хрипы и шорохи продралась команда:
— Осужденный Тюрин, первый отряд, срочно зайти в дежурную часть!
Удивляться здесь нечему — от мусоров в зоне не спрятаться, тем более, что у каждого арестанта на левой стороне груди в обязательном порядке бирка с фамилией и номером отряда, и прапор, его окликнувший, ясное дело, бирку эту увидеть успел. И другое — из опыта любому сотруднику лагерной администрации понятно: арестант, что повёл себя в такой ситуации подобным образом, в девяти случаях из десяти имел при себе запрещённый мобильник.
Кто бы сомневался: мусора в этой ситуации не столько режим накручивали, сколько за упущенную собственную выгоду мстили. Потому как конфискованный телефон они традиционно нигде, ни в каких актах не фиксировали, а чуть позднее его же тем же арестантам снова продавали, разве что симки вытаскивали или меняли.
Впрочем, какая разница, по какой причине в этой ситуации огребать. Куда важнее, сколько, в каком объёме. Тем не менее, поднимаясь по железным ступенькам в дежурку, Никита всё-таки немного надеялся: вдруг пронесёт, вдруг отболтаться получится.
Не получилось!
Не пронесло, не отболтался!
Отболтаться даже попытки не представилось.
Как только порог подсобки, через которую путь в дежурку лежал, переступил и трёх мусоров в перчатках увидел, среди которых был его окликнувший, понял: всё серьёзно. Только это и успел понять, потому как, почти с порога, посыпались на него тумаки всех сортов.
Оставался краешек надежды, что мусора, согласно последним установкам и веяниям, усердствовать не будут, по голове колотить воздержатся.
Оказалось, и здесь… не срослось. Да и оступился совсем не вовремя. Короче, огрёб. По полной программе. В том числе и по голове. Как говорят арестанты, по кумполу.
Вот после этого всё и началось.
И ладно бы, если это временно нарушенным слухом и минутной чехардой с окружающим пейзажем закончилось. Совсем другое на арестанта Тюрина обрушилось после того, как три мусора его в дежурке подмолодили[78].
Это другое по своей значимости даже превосходило то, что его каждый день в зоне терзало и плющило — ощущение неволи и понимание невозможности скорой свободы. Да что там, превосходило! Это «другое» со всем ранее пережитым и прежде виданным аналогов просто не имело.
Утром, когда чугунная агрессивная квашня продолжала ворочаться в голове, понял Никита: новое теперь у него зрение. И не то, чтобы всё им наблюдаемое вихлялось и приседало, как это вчера было. И не то, чтобы всё окружающее плавало и раскачивалось, как это при сотрясении мозга случается. Просто… теперь его зрение чётко фиксировало чуть выше головы любого увиденного человека что-то вроде экрана, на котором неспешно проходили слова, воспроизводившие то, что человек в этот момент думает. Ни дать-ни взять — нынешняя реклама на стенах зданий в больших городах или «бегущая строка» в ненавистном телевизоре. Только чуть внимательнее и чуть дольше на этого человека посмотреть надо было.
Что-то на похожую тему он раньше читал. И не только в макулатуре жанра фэнтези в глупых обложках. Попадали в его руки и серьёзные книги о людях, наделённых феноменальными способностями видеть чужие мысли. Но всё это было из области далёкого и невероятного. Такого далёкого и настолько невероятного, что нельзя было даже точно сказать, верит ли во всё это Никита или считает результатом чей-то выдумки. А тут… и близко, и конкретно, и, что самое главное, с тобой самим происходит.
Первым, кто непроизвольно наизнанку свои мысли перед ним вывернул, был Ромка Дельфин, шнырь[79] отрядный, который среди всего прочего дважды в день в бараке подметал и мокрой тряпкой в проходняках[80] по полу возил, типа влажную уборку производил. Говорили, что Дельфин из образованных: институт закончил, до посадки в городе в серьёзном офисе работал, куда каждое утро в рубашке с галстуком заявлялся.
Дельфин — не из провинившихся был, просто в самом начале срока сам определил для себя: в шнырях добровольных он и полезен для «общего» и всегда для себя «закурить-заварить» иметь будет. Когда такой выбор делал, конечно, лукавил, конечно, где теплее искал. Только много ли таких на строгом режиме, кто, рванув лепень[81], весь срок готов, не согнувшись и не кланяясь, выдюжить?
Соответственным и отношение к Дельфину было. С одной стороны, ясно — арестант не первого сорта. С другой стороны, явного вреда не приносит, в подлостях не замечен. Порою ему и важные вещи доверяли вроде курков с запретами, порою и при серьёзных разговорах разрешали присутствовать. Немногословным Дельфин был, даже доброжелательным и вежливым, но ровно настолько, насколько таким зона позволяла быть.
Вот и в это утро он в проходняке, где Никита Тюрин обитал, появился, веником под шконарями[82] зашуршал, приговаривал по обыкновению:
— Здоровенько всем… Побеспокою чуток… Я тут коцы[83] подвигаю… Я тут недолго…
Тихо приговаривал, чуть ли не ласково.
По знакомому, сотни раз виденному и слышанному сценарию всё происходило. Так бы и должно было закончиться, да замаячило над увенчанной арестантской феской головой Дельфина что-то светлое зыбкое, на чём буквы тёмные и чёткие выскочили. А из букв слова:
— Свиньи… Быдло немытое… Где жрут, — там и гадят… Опять бычков немеряно набросали… И воняют, хотя после каждой промки в баню ходят… Шампунем поливаются… Мочалками трутся… Ни хрена не помогает… Воняют… Потому что по жизни свиньи, потому что быдло… Что на воле, что в зоне, всё одно — свиньи… Если день не убирать, бычки здесь ковёр составят, который шаг пружинить будет…
И другие слова россыпью. Из тех, что в зоне, конечно, произносят, но произносят с оглядкой и большой ответственностью, потому как за них очень строгий ответ всякий раз держать полагается.