Украденный роман — страница 4 из 16


Мягкий франко-швейцарский акцент, взаимные приветствия, неторопливо-приятный его монолог: «Я много работал над вашим делом, милостивый государь. Наш друг Ш. предоставил мне исходные данные. Полной ясности пока нет, но главное, думается, я уже четко различаю. Короче говоря, эта кража вашей рукописи как-то связана, по моему мнению, с молодежью, с семьей, с домами и с деньгами. Или, если вам угодно, я усматриваю в ней средство, с помощью которого молодые (он произносит „маалаадые“) хотят вас заставить услышать их. Это сигнал, своеобразный зов. Кража наверняка произошла в доме, вероятно в загородном, куда на лето выезжают семьи, и в дальнейшем она станет средством вымогать у вас деньги…

— Обычный шантаж?

— Шантаж? Не упрощайте! Задумайтесь над тем, что мы не слишком великодушны к маала-адым… Я уверяю вас: это средство воззвать к вам, нарушить ваше спокойствие, не оставить вас равнодушным. Средство несколько жестокое, согласен. По моему разумению, рукопись вам вернут, но не сразу, не раньше чем через одиннадцать месяцев, и это станет итогом сложных переговоров…» И т. д.


За этими словами, мне казалось, я улавливал, что ясновидящий (или надо говорить «провидец», «медиум»?) ненавязчиво читает мне мораль. Он намекает мне на то, чтобы я испытал свою совесть и определил, питаю я или не питаю интерес к молодежи, к ближнему, к беднякам, к бунтарям. Все это вполне в духе швейцарцев, в конце концов. Вода в Женевском озере более или менее святая. Я робко напоминаю моему собеседнику (или, будем великодушны, сообщаю ему), что инцидент произошел не в доме, а в толпе отдыхающих на аэровокзале. Что они не прокрались тайком в «кабинет Франсуа» (письменный стол из темной канадской березы, на нем — растрепанные тома словаря Литтре), в глубь семейного владения (орущие дети, подростки, целующиеся в душной теплице с разбитыми стеклами), а затолкав меня вполне в стиле бразильцев, югов, цыган или попросту марсельцев, увели чемоданчик, в котором находились пачка банкнот, драгоценности, авторучка из поддельного золота и прекрасные подлинные документы, удостоверяющие личность, что, в качестве добычи, значили больше, чем рукописная и неразборчивая история любви.

Маг, казалось, слушал меня не без смущения. Он с удовольствием прервал бы разговор. По какому праву я вознамерился разрушить сочиненную им «повесть»? Поэтому я тепло благодарю мага за «посредничество», записываю его фамилию и адрес, обещая, как бюрократ, «держать его в курсе».


Я не верю — вы это поймете позже — в басни о ясновидении и не наделяю людей пророческими способностями. Животные — дело другое; они чуют землетрясения и негодяев. Мне в экспресс-сценарии, составленном ясновидящим, интересно то, что я считаю его вполне соответствующим сюжету, который он хотел бы предложить моему перу. Этот буржуазный дом, это долгое лето, что порождает взаимную неприязнь, это медленное сползание от зависти к преступлению, которое похоже на превращение классического романа в детектив в тот момент, когда автор начинает опасаться, что наскучит читателю: разве все это не было выдумано для меня? Здесь налицо обстановка моей жизни и моя среда, в которой задыхаются от изобилия интриг, и мой эгоизм, и мое безразличие к бунту и к великим целям. Самое время — не правда ли? — чтобы какой-нибудь вор сделал меня серьезным человеком.

Держать себя достойно

В моем нынешнем положении необходимо следить за тем, чтобы не поддаться соблазну патетики. Это очень легко, очень выгодно! Я всегда имел склонность распускать нюни, чтобы все меня обхаживали. Этакая собака, которая ложится на спину, подставляя под удар горло и живот: не бейте меня, видите, как я беззащитна. Вспомните фразу Анри Кале[6]: «Не толкайте меня, я полон слез». Я отнюдь не следую англосаксонским нравственным принципам, таким надежным, если в доме гудит печка, а жизнь согрета теплом и уютом. Я же вечно оправдываюсь и жалею себя. А кража для этого слишком блестящая возможность. Ну кто достоин большей жалости, чем обворованный «творец», чем «ощипанный» человек пера? Но стоит лишь заикнуться об этом, как на самых милосердных устах сразу появляется улыбка. Их возмущение тем, что украли его сбережения, часы от Картье, карту «Американ Экспресс», — это еще куда ни шло. Но его винегрет из слов, его салат из непроверенных фраз, который выбросили в мусорное ведро прежде, чем его сожрали изголодавшиеся по литературе, разве это не повод посмеяться? Вы не находите забавным, что все его ухищрения, все его кривлянья, вся его словесная алхимия, вместо того чтобы доставлять удовольствие любителям, пошли насмарку? Мне же, кого пугает торжественность, высокопарность, тот вид творца, мага-и-пророка, который каждый из нас невольно, в меру собственной скромности, напускает на себя, представился прекрасный случай держаться достойно. Мои листки, следуя вполне предсказуемыми окольными путями, опустились, вероятно, до какой-нибудь пошлой полезности. Например, стали подтиркой, если сия функция еще уцелела в том примитивном виде, о котором я думаю. Я застал время, когда страницу газеты разрезали на восемь частей и пачка связанных веревочкой листочков висела у моей бабушки в сарайчике в глубине сада, и таким же образом, что было вызвано нехваткой всего, с газетами обходились в годы войны, причем не только в уборных без сиденьев, которые существовали в кафе, куда я мальчишкой ходил звонить по телефону. И это отвратительное ощущение, которое мы испытывали оттого, что, будто бы подтирая задницу, пачкаем ее типографской краской — об этом убожестве того давнего времени я уже стал забывать. Странно, что я вспоминаю о нем в связи с литературой. Если теряешь рукопись, то в этом случае — ничего не поделаешь! — должно работать воображение… Нет, не затыкайте нос, обо всем этом я пишу не ради того, чтобы понравиться, и не из вызова. Потерянной бумаге судьба предоставляет не слишком большой выбор. Разжигать огонь (мечта!), скромно служить гигиене или порхать на сквознячке в зловонном чаду свалки, о чем выше уже упоминалось, служить оберткой для крохотных вещиц (лист «формата для пишущей машинки» слишком мал, чтобы стать кульком для черешни) или, будучи смятой в комок и выброшенной в угол, выражать ярость моего вора, его разочарование оттого, что он нашел больше переписанных набело, но похожих на черновик страниц, чем денег.

Все, что я пишу, не надо понимать буквально, я не хочу драматизировать. Я пытаюсь не сдерживать мои фантазии. Нам так близки, так привычны те листы бумаги, которые мы марали своими каракулями, испещряли помарками, надставляли и исписывали длинными, волнистыми строчками вставок, в изобилии что-то вычеркивая, вписывая, исправляя ошибки, что вообразить их прилипшими к тротуару, вымазанными грязью, несущими следы собачьих лап, скажем без дрожи в голосе, предположение не из приятных. Мои мысли вертятся вокруг этой гипотезы. Кожа, которую часто ласкали, идет на абажур, такое уже бывало. На слова любви плюют и топчут их. Иногда подобное же впечатление возникает, если в конверт, адресованный нотариусу или в налоговые органы, по ошибке вкладывают нежную записочку возлюбленной. Легко представить себе при ее получении сальный смех, конторские шуточки. Стоит лишь подумать об этом, как сердце начинает учащенно биться и глаза наливаются кровью. Ведь в той книге — вы не забыли? — рассказывалось о любви, в этом заключался смысл ее создания, ее разум и ее безумие, все слова в ней были словами любви, теми, что тихо, нежно нашептывают друг другу. «Написано коленопреклоненно» — так утверждают. Не будем преувеличивать. Но это вправду было написано не для того, чтобы воспроизводить черным по белому, грязью по тексту, знаменитый рисунок подметки «Топи», которая славится тем, что долго сохраняет вашу обувь и не дает вам поскользнуться на мокром асфальте.

Карта Vermeil[7]

Стыдиться этого нечего; у каждого свой век и своя крестная ноша, в которой семейное сходство далеко не пустяк. Одной из неизменных характерных черт жизни моих родных и им подобных было обилие скромных привилегий, щегольской витриной которого были их бумажники. Кроме того, каждый обладал специальным прозрачным бумажничком для карточек, чтобы с первого взгляда можно было перечислить организации, членом которых он состоит, и свои исключительные права. Мое детство, к примеру, проходило под знаком скидок и глубокого почтения к тем, кто ими пользовался. Мы не садились в поезд, не взяв с собой карточку с половинным тарифом, которая покупалась на год; контролеру ее предъявляли с удовлетворением, похожим на гордость. Я уверен: мою мать терзало сожаление, что она не имеет ни особых прав, предоставляемых многодетным матерям (она «выдохлась» слишком рано), ни льготной карточки беременной женщины, которой она могла бы потрясать, чтобы первой подниматься на площадку, едва остановится автобус. В самолете ей очень понравилось бы оказаться среди тех «пожилых пассажиров и пассажиров с детьми», что проходят сквозь толпу с лицом, взыскующим уважения и сострадания, но неизменно окруженным ореолом гордости. В конце ее жизни, опасаясь, что мать утомит даже короткая поездка, мы, приняв крайние словесные предосторожности, чтобы не задеть ее самолюбия, единственный раз предложили ей воспользоваться льготами, что предоставляют инвалидам или старикам. К моему удивлению, она согласилась. Когда в Орли я подвел ее к стойке регистрации, мать храбро направилась к месту, где ждал бортпроводник с инвалидной коляской, хотя я испугался, что в последнюю минуту она смутится и откажется. Вместо этого она с тайной, однако для меня очевидной, радостью позволила усадить себя в коляску и даже укрыть себе ноги пледом.


Как я презирал эти жалкие льготы, которыми мы кичились! Презирал так сильно, что отказывался пользоваться их эквивалентами: я игнорировал «студенческие скидки», полеты чартерными рейсами, выигрышные номера в лотереях, распродажи и даже, на протяжении многих лет, выплаты социального обеспечения. Сегодня я, после всех невзгод, отрекся от моего бескорыстия. Традиция семьи Нурисье поймала-таки меня в свои сети, и я тоже выжидаю мелких подачек, выслеживаю низкие цены.