– Та я, хлопці, – попытался разжалобить их Цветаев, – завтра на війну вирушаю. До дівчини поспішаю. Останнє побачення, можна сказати…[121]
– Нічого, почекає твоя дівчина, – ответил настырный, возясь с тугой пуговицей на джинсовой куртке Цветаева. – З сьогоднішнього дня, з двадцяти двох введена комендантська година![122]
– Я ж не знав![123] – почти слёзно воскликнул он.
Это их развеселило ещё больше.
– А нам яка справа?! – спросил белесый[124].
Третий натужно заржал:
– Наша справа маленька! Гроші є?[125]
– Є[126].
Пахло от настырного казармой и табаком. Может, его насторожила эта самая «невоенная» куртка Цветаева, а может, он подсознательно уловил его цивильный запах, хотя, разумеется, Цветаев не пользовался ни дезодорантами, ни другой косметикой, разумно полагая, что запах пота в его деле не так уж плох.
– Біс![127] – выругался настырный и взялся за пуговицу двумя заскорузлыми руками.
Цветаев только этого и ждал, разогнул руку, тёплая сталь ножа скользнул в ладонь, и остальные двое ничего не поняли до самой последней секунды. Они даже не поняли, что настырный неожиданно охнул: он даже ещё не упал, даже не успел схватиться за распоротый живот, когда Цветаев вынырнул из-под него, вот в чём сказался его средний рост, и голова у крайнего справа непроизвольно качнулась вбок, кровь ещё только ударила из раны, как третий зачем-то инстинктивно дёрнулся к автомату, но было поздно. Цветаев заставил его повернуться вдоль оси, и, прежде чем рухнуть на колени, он увидел на асфальте чёрные капли собственной крови.
А Цветаев уже рядом не было, он уже нёсся, петляя, по скверу, спиной чувствуя, как кто-то из патруля в горячке пальнёт ему в спину. Спасительным оказался не сам сквер, а машины на обочине. Цветаев проскользнул вдоль них, задевая за что-то лбом и срывая от скорости кожу на руках, нырнул в переход и с облегчением вынырнул на другой его стороны, в виду банка «Форум». Выстрелов он так и не услышал.
В районе Пассажа было тихо. Подвыпившая девушка на шпильках, в одних бретельках и с бёдрами-галифе попросила:
– Дай закурить…
– Держи.
Специально для таких случаев он таскал с собой початую пачку сигарет и зажигалку, чтобы, если что, расположить к себе человека.
– Ой, милый, у тебя лицо в крови… – она коснулась его лица длинным, лаковым ногтём.
– На столб налетел, нос разбил… – пробормотал в смущении он и отвернулся не сколько от её слов, сколько от желания, которое вдруг проснулось в нём. После напряжения ему захотелось женщину. Едва сдержался, чтобы, как зверь, не наброситься на неё.
Она вдохнула полной грудью и с облегчением выдохнула, покачиваясь на шпильках. Шикарно улыбнулась всем лицом, особенно губами в яркой, блестящей помаде. Должно быть, она уловила его состояние.
– А можно, вы меня проводите? – Заглянула в глаза, словно одарила поцелуем.
У него перехватило дыхание. За долгие месяцы он отвык от женщин. Но женщины в его положении – это роскошь, табу, семь грехов адовых. Так гласят принципы Пророка, перешагивать через которые нельзя ни в коем случае. Сколько из-за этого погибло.
– Можно, – сказал он, закрывая глаза и набираясь смелости. Когда он ещё вот так, без сомнений, мог отказать женщине, – но не сейчас… – выдохнул на одной решительности. .
Он едва справился с собой. Долгий пост не пошёл на пользу. Женщины имели над ним неоспоримую власть, и эта власть была сильнее долга и любви, чем-то запредельным, от чего нельзя отвертеться. К тому же она была в его вкусе: чёрное с красным, как раз то, что нужно в данный момент, и тело у неё было такое, как он любил – лёгкое, вёрткое, как обточенные корни дерева.
– Какой ты мерзкий, как все мужчины! – с удовольствием пропела она, мстя ему за всех тех, кто её обидел, не оправдал надежд, бросил, растоптал, низвёл до уровня бульварной проститутки.
– Ну зачем же так… – искренне удивился он, впрочем, внятных аргументов у него не было, а было одно животное чувство, которое она, несомненно, угадала.
Все его старые комплексы всплыли в нём волной, и он ужаснулся: он никогда особенно не нравился женщинам, а те, которым нравился он, не нравились ему – стопроцентное несовпадение. На душе, как всегда в таких случаях, сделалось мерзко и пусто. Действительно, подумал он, не объяснишь же ей, кто я такой и что здесь делаю, да и смысла нет, никакого смысла нет, подумал он, захваченный сладострастными картинками и понимая, что он одиночка не только на войне, но и «по жизни».
Но она, ничего не почувствовав, уже скользила мимо, вся обтянутая в красные полоски, в одних бретелька, с гладкой, прохладной кожей и с умопомрачительным шлейфом запахов. Он замер, как пойнтер, впитывая их в себя и поскуливая от зряшных потуг.
Тёмные личности следили за ними из тёмных углов, она была частью этой улицы, и на какое-то мгновение он тоже стал частью улицы, поддался её греху, а потом очнулся: на Крещатике в предчувствие несчастья выли собаки, крысы метались от испуга, а рядом с отелем «Плаза» отчаянно дрались: «Площа наша! Геть!»[128] – кричали смело и непредвзято. «Ще не вмерли в Україні, ні слава, ні воля!» – отвечали им. – Йдіть на фронт, шалави!»[129] Свет от костров падал на консерваторию, на стелу «Нетерпимости», на закопчённые стены «Дома профсоюзов». «Україна, або смерть!»[130] – кричали, распаляясь, и в воздухе летали камни и коктейли Молотова.
Цветаев с облегчением нырнул за угол, потом – подворотню, и потряс головой. Наваждение, охватившее его, прошло, остался только осадок из сожаления и иллюзий. Когда, когда я от них освобожусь? – подумал он о женщинах, когда? То, что казалось ему огромный недостатком, мучило больше всего. И в такие момента он представлял тёмные, почти чёрные глаза жены, с яростью глядящие на него. Глазам этим он готов был подчиняться бесконечно долго. Глаза эти были залогом счастья, о котором он вдруг забыл, а теперь вспомни, и ему стало ещё более мерзко на душе. Что я здесь делаю? – думал он. Что? Разве это моё дело? И не находил ответа. Не было его, как не было понимания цели в жизни. Иллюзии, одни иллюзии, сообразил он. Но двор не был иллюзией. Двор оказался пуст. Казалось отныне, вечность, как мозоль на ноге, поселилась в каменном колодце, не было даже машины со спущенными колёсами, подъезд – нараспашку, консьержки, естественным образом, отсутствовала, тусклый свет фонарей падал в окна, внутри тихо, темно и жарко, как в духовке. Видно, из Киева ещё никого не вынесли и он оставался жить старыми иллюзиями, как старик живёт воспоминаниями о былом, и не может отречься, потому что деменция неустанно крадётся следом, и жить осталось совсем чуть-чуть, но старик не думает об этом, напротив, он пыжится и старается казаться молодым. Другой вопрос, удается ли ему это и обманет ли он время, которое обмануть нельзя?
Цветаеву сразу захотелось пить. Так тебе и надо, испытывая садистские чувства, думал он. Но самое страшное, что в этот момент он вовсе не вспоминал свою Наташку, и это было настоящим предательством, которому не было оправдания, потому что с ней он инстинктивно стремился к ясным и открытым отношениям, а здесь предал, почти предал.
Он прокрался буквально на ощупь, ежесекундно ожидая окрика: «Стій! Хто йде?»[131] Сколько раз он вот так ходил на задание, и ничего, а на это раз его охватил страх. Что-то было сделано не так, а что именно, он не мог понять. Груз таких «ходок» навалился, словно камень, и Цветаев испугался не грядущего, а того, что не справится. Подвело его любимое шестое чувство, и он вдруг разделил его на охранную грамоту, которая ему была дана в жизни, и свободу выбора. Свобода выбора страшнее всего, потому что надо было принимать решение самостоятельно.
В башенке ветерок с Днепра приятно освежил лицо. Цветаев потянулся за бутылкой с коктейлем Молотова да так и замер, глядя между балясинами. На площади «Нетерпимости» отчаянно дрались толпа на толпу, орали, словно выли: «Уб'ю!»[132], хватали за грудки и топтали упавших. Трудно было понять, в чём они обвиняют друг друга, но явно не в братской любви. Потом раздались выстрелы. И площадь ожила: палили со всех сторон: и из самых тёмных углов, и из подворотен, и с крыши того же самого Дома профсоюзов, куда он хотел залезть, и даже со стороны международного центра культуры и искусства хлестнула пулемётная очередь. Цветаев едва не перекрестился. Фу, пронесло подумал он, всё ещё вспоминая запах женщины в одних бретельках, а говоришь, шестого чувства нет, если бы полез в этот дом профсоюзов, головы бы не сносил. Однако на этом дело не закончилось. Внизу вдруг раздались пьяные голоса. Цветаев кубарем скатился из башенки на восьмой этаж и глянул в лестничный пролёт. Топала и буйствовала целая компания. Слышен был заразительный женский смех. Компания, прикладываясь к бутылке, едва влезла в квартиру на седьмом этаже и даже не захлопнула за собой дверь. Цветаев понял, что сегодня ничего не выйдет, не жечь же их живьём, и не без крайнего сожаления и оправдания стал спускаться вниз. Надо будет сюда не ночью и вечером наведаться, решил он.
Он уже был на третьем этаже, когда вошли трое с оружием, и шансов у Цветаева в узком пространстве подъезда не было никаких и не потому что их было трое, а потому что они двигались настороженно, и он понял, что такой же фокус, как с патрулём, на это раз не прокатит, не потому что страшно, а потому что судьба не предрасполагает. Цветаев привык определять противника на слух. Эти шли, стараясь не шуметь, но один, видно, задел «калашом» то ли за дверную ручку, то ли за перила, и ему сделали замечание по-русски: