Особую популярность литературе путешествий придали новые европейские интеллектуально-эстетические направления: плавно перетекавшие друг в друга сентиментализм, предромантизм и романтизм с их интересом ко всему необычному, нетривиальному, отсылающему не к знанию, а к личному опыту и чувству, с их поиском идеала вне современного цивилизованного общества. Романтизм, зародыши которого имелись уже в некоторых идеях эпохи Просвещения (в частности, у Ш. Монтескье), стал реакцией на ужасы Французской революции и войн конца XVIII — начала XIX века, порождённых рационалистическими теориями предыдущей эпохи, реакцией оттеснённого на второй план чувства на культ разума, реакцией традиции на элитаризм, «восстанием» духа свободы против утилитаризма.
Одним из проявлений этих течений и особенно романтизма стал интерес к народу. Но «народу» не как важнейшему элементу социально-политических доктрин эпохи Просвещения, носителю суверенитета и власти. А народу, взятому, прежде всего, как этнографический коллектив: с «народной культурой», песнями, обычаями, одеждой, характером и душой, народу как первооснове культуры, детству человечества. Естественно, что такой «народ» было проще отыскать там, где было меньше цивилизации с её передовым социальным опытом, суетой и конфликтами, в неспешно живущих, как бы застывших в прошлом окраинах — тех же Италии и Греции. Чуть позже «народ» и его культуру стали «замечать» не только в прошлом, но и в настоящем, и не только в чужих, но и в своих краях, где для этнографов и фольклористов открылись богатства не меньшие. И в том числе в России. «Предания русские ничуть не уступают в фантастической поэзии преданиям ирландским и германским» (служившим тогда эталоном народности и народного искусства), — замечал по этому поводу Александр Пушкин[64].
Увлечение «народом» привело даже к изменениям в европейской социальной психологии: в XIX веке чем дальше, тем больше под ним стали понимать только простонародье, тогда как раньше народом или нацией, напротив, считались лишь привилегированные и образованные слои. На последние же теперь начинали смотреть как на социальные группы, утратившие в ходе общеевропейской космополитической нивелировки связь с народной культурой и растерявшие народные черты.
Россия не осталась в стороне от веяния времени и тоже «отдала дань» и античности, и романтическому восприятию Италии как «земле поэзии» и «отчизне вдохновенья». О ней писали стихи многие, в том числе В. А. Жуковский, А. С. Пушкин, Д. В. Веневитинов и даже, как полагают, сам Гоголь (причём сделал он это задолго до того, как впервые увидел Италию):
Италия — роскошная страна!
По ней душа и стонет, и тоскует…
Земля любви и море чарований!
Блистательный мирской пустыни сад!
Тот сад, где в облаке мечтаний
Ещё живут Рафаэль и Торкват![65]
Следуя интеллектуальной моде, в поисках такого же уголка российская образованная публика обратила взоры к Малороссии. В ней она увидела свою «экзотическую страну», подобие «музыкальной и красочной Италии» с чудесной природой, «пастушкам и», открытыми людьми и простыми нравами. Конечно, все путешествующие обращали внимание на её географические особенности как южного края, страны необозримых лугов, плодоносной природы, изобилующих хлебом пространных нив. «Цветущие сады плодоносной Украины, живописные берега Днепра, Псла и других рек Малороссии», — так буквально двумя штрихами набросал облик этой земли писатель и журналист начала XIX века О. М. Сомов[66]. Был он не путешественником, а уроженцем Украины, но для иллюстрации того коллективного образа Малороссии, который вырабатывало русское общество, его слова подходят как нельзя кстати.
Однако особое место при создании образа этой земли отводилось всё же не природе. Она была не столь уж экзотической, чтобы расставлять акценты именно на ней, даже при желании авторов дорожных записок изобразить её таковой. Исключение составляют разве что курганы — как величавые свидетели истории этих краёв, хотя характерны они не столько для Малороссии, сколько для Новороссии. Собственно, курганы встречались не только там, но и гораздо севернее: под Смоленском, Псковом, на Оке. Но именно в Приазовье и Причерноморье они были представлены в таком множестве и так бросались в глаза, что становились «визитной карточкой» региона. Не случайно, что описания курганов или упоминания о них присутствуют во всех путевых заметках современников и во многих литературных произведениях, скажем, у того же Пушкина, тоже путешествовавшего по этим местам. Тем более, что в начале XIX века происхождение и назначение курганов ещё не было твёрдо установлено[67].
Но курганы курганами, а центральное место в образе Малороссии занимали её жители. Во всех описаниях путешествий в Малороссию или через неё отмечается, что в крае живёт особый, малопохожий на великороссов «казачий народ» (или, по ёмкому выражению И. Долгорукого, народ, «состоящий из малороссов, казаков и вообще, что мы называем, из хохлов»[68]) со своим обликом, «народной культурой» и речью. Такое восприятие местного населения было обусловлено пятью моментами.
Во-первых, в поле зрения действительно оказывались этнографические и языковые отличия малороссов от великороссов, порой весьма заметные. «Здесь обитают козаки… Началась Малороссия: другое наречие, другие обычаи», — проехав Глухов, отметил Долгорукий. Попутно он обратил внимание и на то, что, в отличие от Великороссии, тут идёт «вольная продажа вина»[69], результаты которой стали видны тотчас же: «Мы видели её следствия: вино дёшево, день праздничный, все пьяны»[70].
Во-вторых, это был взгляд на простолюдинов со стороны людей, стоящих на более высокой ступени социальной лестницы. Ведь именно на облике простого народа взгляд фокусировался прежде всего. Некоторые путешественники упоминали о других сословиях малороссийского общества (дворянах, духовенстве, мещанах), но скорее вскользь: в социальном, языковом и бытовом плане представители этих сословий были близки к наблюдателю или вообще мало отличимы от него. Иное дело — экзотика, та самая заострённость романтизма на уникальности.
Третья причина крылась в самой наблюдающей стороне. Ментальное состояние российского светского общества вследствие его изначально насильственной, а затем и добровольной вестернизации было таково, что в массе своей оно не знало, и даже не столько не знало, сколько не понимало России, в чём крылись все беды и его самого, и страны. «Россия слишком мало известна русским», — сокрушался по этому поводу Пушкин[71]. Незнание России рождало у самых вдумчивых и совестливых её представителей желание его преодолеть. Показательно отношение к этой проблеме Гоголя. Постижение, узнавание России он считал чуть ли не главным делом русского человека вообще и «образованного» в особенности. Этой же цели, по его убеждению, должна была служить вся система образования. «Незнание» — явление досадное, но, к сожалению, весьма распространённое в российском обществе. «Я вижу только то, что и все другие так же, как и я, не знают России», — сетовал он[72]. Весьма красноречивы письма Николая Васильевича к сестре Анне и товарищу, литературному критику и историку литературы С. П. Шевырёву, в которых он просит привить своему племяннику «желанье любить и знать Россию» (курсив Гоголя). Если желание узнавать свою собственную землю, писал Гоголь, воспитается у него, «то это всё, что я желаю; это, по-моему, лучше, чем если бы он знал языки и всякие науки», ибо тогда он «сам пойдёт своей дорогой»[73].
Тем неожиданнее порой становилось для русских по рождению людей «открытие» России. Для образованного общества (особенно такой «народности», как «петербуржцы») мир русского крестьянина или казака был не менее экзотичен, чем крестьянина и казака малороссийского, и если бы каноны жанра позволяли, то ещё неизвестно, насколько загадочными были бы изображены жители русской деревни. Ведь такой взгляд на малороссов, и это четвёртый момент, сформировался ещё и под влиянием интеллектуальной моды конца XVIII — начала XIX века, в духе которой «надлежало» описывать увиденное: как экзотику (эдакий край живописной природы, «молочных рек и кисельных берегов» и весёлого, простодушного населения), непохожую на привычный «свой» мир.
При этом друг на друга накладывались две интеллектуальные тенденции. Первая — философская. Сельская жизнь, в духе руссоистских идей, изображалась воплощением внутренней свободы и гармонии для противопоставления «городу» с его внешней привлекательностью, но внутренней несвободой, пороками и нищетой, и преподносилась как образец «естественной» и «правильной» жизни. Другой стала эстетика сентиментализма, в духе которого и было написано большинство путевых записок (П. И. Шаликова, А. И. Лёвшина, В. В. Измайлова, обрусевшего франко-швейцарца И. Ф. Вернета и других). Исходя из собственных посылок чувственного восприятия мира, она рисовала идиллию «мирных сёл, убежища простоты, умеренности и счастья» и столь же идеализированных её обитателей[74].
Именно специфика жанра предписывала упоминать о «непонятном» языке, на котором изъяснялись «туземцы», о чём писали некоторые путешественники, например Иван Долгорукий (хотя этот случай практически единичный даже среди образованных путешественников)[75]. «Детская простота аборигенов, их “немота” при встрече (с чужеземцем. —