Однако под влиянием «мазепинского мифа» и антисамодержавных идей (вот так внутриполитический контекст может повлиять на формирование образа той или иной территории, в данном случае исторического) поэт создавал вокруг него налёт таинственности и романтичности. И в ещё большей степени гражданственность и «души прекрасные порывы» присущи главному герою поэмы — самому Войнаровскому, как «непричастному» к «непонятному» Мазепе (хоть, как уже было сказано, и начавшему раскаиваться в делах своей юности).
И российское общество, все его общественно-политические и художественно-эстетические круги, не могло остаться в стороне от осмысления проблемы. Решая, кто же такой Мазепа, герой он или нет, гражданско-патриотическими или корыстными мотивами он руководствовался, российское общество не только эмоционально оценивало ту эпоху или дело Петра I. Оно параллельно принимало или отвергало западный миф о Мазепе (и Украине) и идеологию казачьего (а после — украинского) самостийничества и определялось в отношении Малороссии по принципу «своё — не своё, вместе — врозь». Журнальная дискуссия, развернувшаяся, скажем, вокруг пушкинской «Полтавы», главный герой которой всё тот же Мазепа, только способствовала этому поиску.
«Полтава», вышедшая в 1828–1829 годах, стала одним из самых значительных произведений русской литературы того времени (да и вообще) об Украине. Как и ко всякому литературному произведению, к поэме нельзя подходить как к документальному историческому исследованию. Центральное место в ней занимает любовный (хоть и реальный) сюжет. Да и Мазепа изображён чуть ли не главным противником Петра и участником Полтавского сражения, хотя на самом деле ни сам он, ни та горстка казаков, что осталась с ним (примерно в тысячу человек), в битве не участвовали: шведы им просто не доверяли, и притом не без оснований. Тут уж в дело вступали законы жанра: как главный герой, Мазепа просто не может «вести себя» по-другому. Не избежал Пушкин и дани тому самому мифу, изобразив ситуацию так, будто на Украине действительно имелась благоприятная среда для планов гетмана:
Украйна глухо волновалась.
Давно в ней искра разгоралась.
Друзья кровавой старины
Народной чаяли войны,
Роптали, требуя кичливо,
Чтоб гетман узы их расторг,
И Карла ждал нетерпеливо
Их легкомысленный восторг.
И «юность удалая», не желая погибать за Петра «в снегах чужбины дальной», мечтала:
Теперь бы грянуть нам войною
На ненавистную Москву![163]
Подобные мечтания (разумеется, без того, чтобы «грянуть» на кого-то войною) были свойственны скорее поклонникам казачьего мифа из числа современников Пушкина, нежели реальному казачеству времён Мазепы, Кочубея, Искры и Скоропадского. И хотя поэт не был знаком с «Историей Русов», когда работал над поэмой (об этом свидетельствует Максимович, лично подаривший Пушкину список текста), это не исключает того, что ему могло быть известно о наличии в обществе такого рода настроений[164].
Но в целом поэма была верна в историческом отношении и расстановке смысловых акцентов и знаменовала отход от идейных клише предыдущего периода. В предисловии к первому изданию «Полтавы» Пушкин подчёркивал: «Некоторые писатели хотели бы сделать из него (Мазепы. — А. М.) героя свободы, нового Богдана Хмельницкого. История представляет его честолюбцем, закоренелым в коварстве и злодеяниях, клеветником Самойловича, своего благодетеля, губителем отца несчастной своей любовницы, изменником Петра перед его победою, предателем Карла после его поражения»[165]. И эта оценка впоследствии была многократно подтверждена историческими фактами. Даже описывая тот самый «ропот юности», Пушкин совершенно по-иному оценивает её желания, причём делает это не с позиций России и Петра, а с точки зрения самой Украины. «Друзья кровавой старины» роптали,
Опасных алча перемен,
Забыв отчизны давний плен,
Богдана счастливые споры,
Святые брани, договоры
И славу дедовских времён.[166]
Да и в целом сложившийся в те годы отечественный образ Мазепы в корне отличался от того, что бытовал на Западе (герой-бунтарь, борец за свободу в «стране казаков»), и у всех общественных течений был примерно схожим. Мазепа осуждался за предательство, но не столько русского царя, сколько своего народа, интересами которого пренебрёг во имя личных выгод[167]. И такое отношение к нему оставалось неизменным и в последующем. Цельность пушкинского взгляда оказалась сильнее европейских клише Вольтера и двойственности Рылеева.
Сыграла при этом свою роль и личность Петра. Одни считали его величайшей фигурой российской истории, и его слово и дело было для этих людей непререкаемо. Другие, даже относясь к царю менее восторженно, всё равно видели в нём образец служения Отечеству и триумф российской мощи. И потому и те, и другие никак не могли относиться к Мазепе как к герою и считать правым его, а не Петра. Мазепа оказывался неподходящей фигурой даже для большинства представителей либерально-западнических кругов: ведь для них Пётр был символом приобщения России к западной цивилизации, и потому его авторитет тоже был непререкаем. Окажись на его месте другой, менее великий и менее «знаковый» царь, может, у мазепинского мифа в России было бы и больше шансов закрепиться. Но главная причина провала этого мифа в русском обществе кроется всё же не в личности Петра, а в том, как оно понимало и понимает суть взаимоотношений русской и малорусской национальных «природ».
А образ «проклятой Мазепы», которой матери пугали непослушных детей, не был «спущен сверху» из русских столиц, но имел местное, малороссийское происхождение. И не только церковное (хотя анафему ему объявляли иерархи-малороссияне), но и народное[168], что отразилось в народном песенном творчестве. Так, собиратель украинского фольклора, историк Михаил Александрович Максимович (1804–1873 гг.), чуть позже ставший первым ректором Киевского университета имени Святого Владимира, сначала в альманахе «Эхо» (1830 г.), а затем в своём сборнике украинских песен (1834 г.) опубликовал малороссийскую песню о Мазепе, сложенную вскоре после описываемых в ней событий, где есть такие строки:
У Киеве на Подоле
Порубаны груши;
Погубив же пес Мазепа
Невинныя души!
Ой, выгорев весь Батурин,
Зосталася хата;
Да вже-ж твоя, псе Мазепо,
И душа проклята.[169]
Примечательно, что дискуссия о пушкинской «Полтаве», Мазепе и его роли в малороссийской истории велась одновременно и великоруссами, и малоруссами. Причём именно последние решительно выступали против идеализации Мазепы как патриота. «Все его действия, — писал о Мазепе активный участник журнальной дискуссии Максимович, — нисколько не показывают в нём самоотвержительной любви к Малороссии; История представляет в нём хитрого, предприимчивого честолюбца и корыстника… обличает в нём характер, несовместимый с высокою любовью к отечеству». Украину он хотел сделать «независимою для себя, свою независимость хотел утвердить он, завладев Малороссией». И потому народ и казаки за ним не пошли[170].
Причём такое отношение к Мазепе вовсе не было продиктовано какими-то политическими или национальными пристрастиями. Оно возникало независимо от них, при знакомстве с историческими фактами. «Воплощённой ложью» назвал гетмана современник Максимовича, историк Н. И. Костомаров, сам в молодости бывший восторженным и очень деятельным украинофилом. «Гетман Мазепа как историческая личность не был представителем никакой национальной идеи. Это был эгоист в полном смысле этого слова», искавший лишь свою выгоду и думавший «отдать Украину под власть Польши», — написал он после того, как основательно изучил ту эпоху и личность героя своего исследования, ещё раз подтвердив то, что уже было сказано задолго до него[171].
Однако, будучи созданным, мазепинский миф уже больше не исчезал, со временем превратившись в одно из краеугольных положений идеологии украинства. Для его адептов Мазепа — герой и борец за Украину. В российской среде его апологетами являются считанные единицы, в целом тоже разделяющие эту идеологию. Но на личности самого Ивана Мазепы проблема не заканчивалась. Тенденция, которая впервые наметилась в декабризме, — смотреть на Украину сквозь призму социально-идеологических теорий борьбы «свободы» с «тиранией», стала неизменной составляющей российского левого и либерального «освободительного движения» XIX — начала XX века. Мировоззрение декабристов было цельным и успешно сочетало в себе требования социальных и политических перемен с государственным патриотизмом и приверженностью русским национальным интересам. Но после них социально-политический и национально-государственный факторы стали «разводиться» общественными течениями по разным политическим лагерям и даже противопоставляться друг другу по принципу «либо — либо». Поэтому последующие поколения борцов против самодержавия (из либерально-западнического и левого лагеря) чем дальше, тем всё больше были готовы во имя этой борьбы пожертвовать политическим единством и национальной однородностью страны.
Так получилось, что для широких кругов российской общественности очень долгое время оставалось неизвестным негативное отношение Рылеева (как и многих его единомышленников) к «торговле» российскими территориями или его же глубокое убеждение, что исторические русские земли должны быть русскими не только по происхождению, но и по национальному и культурному облику. Зато они знали его гражданскую лирику, и «Войнаровского». Скажем, поэма «Войнаровский» (заметим, не «Наливайко»!) в течение десятилетий распространялась в списках и оставалась очень популярной не только среди адептов украинофильского движения, но и среди российских общественных кругов, настроенных оппозиционно к власти