Я побрел дальше, снедаемый лихорадочной жалостью к себе. Я впал в одно из тех настроений, когда жизнь внезапно становится источником раздражения, а будущее простирается впереди серой пустыней. Меня томило желание почти незаметно исчезнуть из этого мира, даже если бы для этого потребовался удар пинтовой кружкой по затылку в каком-нибудь популярном погребке.
В тисках подобных эмоций неотложно требуется найти какое-нибудь отвлекающее развлечение. Блистательный пример мистера Гарри Хока меня не соблазнил. Запить – нет, это банально. Мне требовался физический труд. Весь день буду, как землекоп, трудиться в курином окружении, разнимать их, когда они затеют драку, собирать яйца, когда они их снесут, гоняться за ними по окрестностям, когда они сбегут, и даже, возникни такая нужда, смазывать им горлышки терпентином для излечения хрипа. Потом, после обеда, когда лампы будут зажжены, миссис Укридж сядет шить и нянчить Эдвина, а Укридж примется курить сигары и подстрекать граммофон к очередному убийству «Бормочущего Моисея», я прокрадусь к себе в комнату, возьму стопку бумаги и буду писать… и писать… и ПИСАТЬ. И продолжать писать, пока у меня не онемеют пальцы и глаза не откажутся выполнять свой долг. Человек должен пройти сквозь огонь, прежде чем ему будет дано написать шедевр. В страданье познаем мы то, чему мы в песне учим, как справедливо заметил Перси Биш Шелли. Что теряем на качелях, возместим на каруселях, как заметил кто-то еще. Джерри Гарнет, человек, мог впасть в депрессию, превратиться в безнадежную никчемность, и безвозвратно железо войдет в его душу, но Джерри Гарнет, Автор, выдаст на-гора роман такой мрачности, что самые крепкие критики возрыдают, а читатели толпой ринутся за экземплярами, превращая в щепу двери библиотек и книжных магазинов. И в один прекрасный день я почувствую, что эта мука на самом деле была истинным благословением – отлично замаскированным.
Но я крайне в этом сомневался.
Теперь никто из нас на ферме особой бодрости не ощущал. Даже дух Укриджа поувял под градом счетов, сыпавшихся на него с каждой почтой. Казалось, торговцы вокруг сплотились в союз и действовали согласованно. Или тут были замешаны мысленные волны. Небольшие счета появлялись не разведчиками-одиночками, а ротами. Модное желание увидеть цвет его денег ширилось с каждым днем. Каждое утро за завтраком он сообщал нам свежие бюллетени о состоянии духа каждого нашего кредитора и волновал сенсационными сообщениями, что «Уитни» становятся все более настырными, а «Харродс» нервничают или что подшипники Доулиша, бакалейщика, перегреваются. Мы жили в непреходящей атмосфере тревоги. Курятина и ничего, кроме курятины, на завтрак, обед и ужин, курятина и ничего, кроме курятины, между трапезами измотала наши нервы. Туман поражения окутал ферму. Мы были проигравшей стороной и понимали это. Почти два месяца мы взбирались по кручам, и усталость давала о себе знать. Укридж стал непостижно молчаливым. Миссис Укридж, хотя она, я уверен, не слишком разбиралась в происходящем, была встревожена, поскольку встревожен был Укридж. Миссис Бийл уже давно превратилась в кислую пессимистку, ибо ей не представлялось возможности предаваться своему искусству. Ну, а я – я еще никогда с тех пор не переживал такой гнетущей недели. Мне было даже отказано в противоядии усердного труда. На ферме просто нечего было делать. Куры, казалось, были совершенно счастливы и хотели только, чтобы их оставляли в покое и кормили в положенные часы. И каждый день одна из них – а то и больше – исчезала на кухне. Миссис Бийл подавала усопшую хитро замаскированной, и мы пытались внушить себе, будто едим нечто совсем другое.
Лишь однажды в нашем меню сверкнул луч разнообразия. Некий редактор прислал мне чек за подборку стихов. Мы кассировали чек и в общем составе обошли город, платя наличными. Мы купили баранью ногу, и язык, и сардины, и ананасный компот, и мясные консервы, и много еще всяких благородных деликатесов и закатили настоящий пир. Миссис Бийл с лицом, впервые за эти тяжкие дни озаренным улыбкой, внесла баранью ногу и сняла крышку с гордостью истинной художницы.
– Благодарение Богу, – сказал Укридж, начиная разрезать жаркое.
Впервые я услышал из его уст благодарственную молитву, но если когда-либо трапеза заслуживала такого отступления от застарелой привычки, то, бесспорно, именно эта трапеза.
Затем мы вернулись к обычной диете.
Лишенный физических нагрузок, если исключить гольф и плавание – далеко не полноценная замена в сравнении с работой на курином выгуле в страдную пору, – я попытался компенсировать это работой над романом.
А он упорно отказывался материализоваться.
Единственным, кто хоть немного в нем продвинулся, был мой злодей.
Я срисовал его с профессора и сделал шантажистом. У него имелись и другие светские недостатки, но шантаж был его профессией. Уж тут он показывал себя во всем блеске.
И вот, когда в очередной раз я с пером в руке просидел у себя в комнате весь чудесный летний день, ничего не добившись, кроме легкой головной боли, я вспомнил о райском уголке на Уэйрском обрыве, почти повисшем над морем в окружении зеленого леса. Я уже некоторое время не посещал его главным образом под влиянием абсолютно неверной идеи, будто я наработаю больше, сидя в жестком кресле с прямой спинкой за столом, а не возлежа на мягкой мураве, овеваемый морским ветром.
Но теперь желание вновь посетить эту полянку выгнало меня из комнаты. Внизу в гостиной граммофон наяривал «Мистера Блэкмана». Снаружи солнце как раз подумывало, не начать ли ему закатываться. Уэйрский обрыв был для меня наилучшей панацеей. Что по этому поводу говорит Киплинг?
Ты скоро заметишь, что солнце и ветер,
И джинн, волшебник проворный,
Убрали твой горб, Верблюжачий Горб,
Этот Горб мохнатый и черный.
Еще он рекомендует поработать мотыгой и лопатой, но мне это не требовалось. Солнце и ветер – вот в чем я нуждался.
Я выбрал верхнюю дорогу. В определенном настроении я предпочитал ее тропе над обрывами. Шел я быстро. Это успокаивало нервы.
Чтобы добраться до моей любимой полянки, мне требовалось свернуть через луга налево и направиться вниз по склону к морю. На узкой тропинке я прибавил шагу.
На полянку я выбежал рысью и остановился, тяжело дыша. И в ту же секунду, такая безмятежная и красивая в своем белом платье, с другой стороны на полянку вышла Филлис. Филлис… и без профессора!
Глава XVIIДовольно чувствительная
На ней была панама, она несла этюдник и раскладной табурет.
– Добрый вечер, – сказал я.
– Добрый вечер, – сказала она.
Любопытно, насколько по-разному звучат одни и те же слова, когда их произносят разные люди. «Добрый вечер», произнесенный мной, мог бы произнести человек с особо нечистой совестью, захваченный на месте совершения чего-то особо гнусного. Ее же голос был голосом раненого ангела.
– Чудесный вечер, – продолжал я торопливо.
– Очень.
– Закат!
– Да.
– Э…
Она подняла пару синих глаз, лишенных малейшего выражения, исключая легкий намек на удивление, и секунду смотрела на меня как на нечто в паре тысяч миль отсюда, а затем опустила их, оставив у меня смутное ощущение какого-то недочета в моем облике.
С полнейшим хладнокровием она подошла к краю обрыва, разложила табурет и села. И она, и я хранили молчание. Я наблюдал, как она наполнила кружечку водой из бутылочки, открыла коробку с красками, выбрала кисточку и раскрыла этюдник.
Она начала рисовать.
По всем законам хорошего тона мне следовало бы уже раньше с достоинством удалиться. Совершенно очевидно, я не причислялся к незаменимым украшениям этой части Уэйрского обрыва. И будь я Безупречным Джентльменом, то находился бы теперь в четверти мили оттуда.
Но есть предел тому, что по силам человеку. И я остался там.
Заходящее солнце расстелило на море золотой ковер. Волосы Филлис отливали тем же золотом. Маленькие волны лениво накатывались на пляж внизу. Если не считать песенки дрозда, исполняющего вдалеке свой репертуар на сон грядущий, вокруг царила тишина.
А она сидела над обрывом, обмакивала кисточку, и рисовала, и снова обмакивала. И ни единого слова мне, стоящему терпеливо и смиренно позади нее.
– Мисс Деррик, – сказал я.
Она повернула голову:
– Да?
– Почему вы со мной не разговариваете? – спросил я.
– Я вас не понимаю.
– Почему вы со мной не разговариваете?
– Я думаю, вы знаете, мистер Гарнет.
– Из-за этого несчастного случая с лодкой?
– Случая!
– Эпизода, – поправился я.
Она продолжала молча рисовать. С того места, где я стоял, мне был виден ее профиль. Подбородок вздернут. Выражение полно решимости.
– Так из-за него?
– Нам обязательно это обсуждать?
– Нет, если вы не хотите.
Я помолчал.
– Но, – добавил я затем, – мне хотелось бы получить возможность оправдаться… Все последние дни закаты просто великолепные. Полагаю, такая погода сохранится еще месяц.
– Никогда не подумала бы, что подобное возможно.
– Но барометр стоит на «ясно».
– Я не имела в виду погоду.
– Глупо с моей стороны коснуться такой заезженной темы.
– Вы сказали, что могли бы оправдаться.
– Я сказал, что хотел бы получить такую возможность.
– Вы ее получили.
– Вы так добры. Благодарю вас.
– Есть причина для благодарности?
– Сколько угодно причин.
– Продолжайте, мистер Гарнет. Я могу слушать, пока рисую. Но пожалуйста, сядьте. Я не люблю, когда со мной говорят сверху вниз.
Я сел на траву перед ней, ощущая, что перемена позы в какой-то мере подрезала мне крылья. Трудно растрогать, сидя на земле. Инстинктивно я не дал воли красноречию. Стоя, я мог бы говорить трогательно, умолять. Сидя, я был вынужден ограничиться фактами.
– Вы, конечно, помните тот вечер, когда с профессором Дерриком обедали у нас? Слово «обедать» я употребляю в широком смысле.