Укрощение красного коня — страница 19 из 50

Она рывком спустила вниз голые ноги. Несколько мгновений посидела, повесив голову, точно заново привыкая к силе земного притяжения. Две косы висели плетьми.

— Не дадите ножницы?

— Нет, — мягко сказал он. Твердо сказал он.

Она кивнула.

— Ладно. Сами тогда.

— Что?

— Остригите мне это.

Она чуть мотнула головой. Косы качнулись. Видимо, заплетала одна из нянечек. На концах были завязаны трогательные голубые бантики. У Зайцева сжалось сердце. Он помнил дело: ей семнадцать лет.

— Ну, — велела она.

Он сел рядом. На расстоянии. Она вздрогнула. Но не двинулась с места. Угрюмо смотрела на свои босые ступни, маленькие и квадратные.

— Мария Николаевна, посмотрим снимки. Просто кивайте мне, если узнаете. Этого будет достаточно. Это трудно. Но это необходимо. Чтобы негодяи были изолированы от общества. — Он кашлянул. — Или даже уничтожены. Совсем.

— Совсем?

— Физически. Расстреляны.

Она опять уставилась на ступни.

— Попробуем?

Она не ответила. Может, знак согласия. Он чуть ворохнул папкой, пристраивая ее удобнее. Дернул за шнурки. Чтобы раскрыть.

И вдруг косы плеснули. Мария Петрова изо всех сил ударила по папке снизу. Фотографии прыснули, разлетелись. Зайцев успел перехватить ее руку — а другую свою, с ножницами, поднял повыше. Потом быстро сунул ножницы в карман. Она вцепилась в рукав. Самый Чистый Пиджак Советского Союза предательски хрустнул. Под ногами скользили снимки. Лицо ее было искажено, она боролась бешено, тяжело дышала, но не издавала ни звука. Он одновременно пытался и унять ее, и не причинить боль. И с ужасом понимал, что причиняет.

Он все‑таки толкнул Петрову. Она упала лицом на подушку и горько, как ребенок, заплакала.

Он сел на краешек кровати. Хотел погладить ее по голове. Но не смог. Подумал: ей противно. Все мужчины как таковые противны. Сжал пальцы. Опустил руку в карман. Ощутил холодок ножниц.

— Мария Николаевна.

Плач.

И тогда он сказал совсем не то, что собирался:

— Сядьте только прямо. Я остригу.

Она поднялась не сразу. Промокнула лицо краем простыни. Тяжело, как дети после плача, вздохнула.

— Это неправильно, — все‑таки сказал он.

— Это правильно.

Он увидел, что девочки с окраины больше нет — лицо было не круглым. Оно было жестким.

— Только учтите: без глупостей.

Она кивнула, комкая в руках угол простыни.

— И не вертитесь.

Она шмыгнула носом.

— Одно движение — и стоп. Ясно?

Он осторожно взял косу в руку. Ему почему‑то казалось, что она будет холодной. Она была теплая. Ножницы сперва не брали.

— Надо распустить, — в нос сказала Петрова, потянула вниз бантик.

— Справлюсь. Только без обид потом. Не ателье.

Изобразила улыбку — чуть двинула уголком зашитых губ.

Ножницы вгрызались неровно. «Просто режешь веревку», — говорил себе Зайцев. И хотя понимал, что быть такого не может, все равно ему казалось, что режет — по живому, что Петровой — больно. Коса соскользнула на пол. Петрова с отвращением, как дохлую змею, толкнула ее ногой под кровать.

— Режьте, товарищ. Надо. Правильно.

Зайцев бережно взял в руку вторую — еще живую — косу.


* * *

В кабинете он снял трубку.

— Разговорил? Показала? — удивленно зашуршал голос Самойлова. Искренне: — Ну молодец, Вася. Высидел. Давай, пишу. Погоди, только лист заправлю.

Зайцев слушал хруст рычага. Треск заправляемой бумаги с копировальными листами. Слушал стук — Самойлов набирал стандартное начало документа.

А сам все листал, перебирал снимки.

Кого? В самом деле: кого? Сам Ломброзо махнул бы: всех. Сросшиеся уши, низкие лбы, кособокие, свернутые, непропеченные лица, слишком широкие переносицы. Выбирай не хочу.

Но в том‑то и дело, что не все. Этих отобрали жильцы, которые давно выучили шпану в лицо. Но кто из них по факту напал на Петрову?

По факту там в палате потерпевшая, Мария Николаевна Петрова, работница завода, 1914 года рождения, просто потрогала рукой воздух, потом неровный край волос. Будто с удивлением привыкая не к новой прическе — к новому телу. А потом легла. Укрылась одеялом до самого подбородка. И закрыла глаза.

Вот и все.

Но все‑таки не свернулась в позе эмбриона. Не накрылась с головой. Не отвернулась спиной к миру.

И Зайцев просто собрал фотографии. Вышел из палаты. Притворил за собой дверь.

— Закончили? Завтра в то же время? — спросила медсестра, дежурившая в коридоре. Лампа под зеленым абажуром была зажжена. От этого казалось, что уже наступил вечер.

— Завтра не надобно. Закончили, — ответил ей Зайцев.

Вот и все факты.

Он не сразу заметил, что треск машинки возле уха стих.

— Ну? — позвала телефонная трубка. — Готов. Диктуй.

Зайцев стал перебирать снимки в обратном порядке. Решать судьбы? Да, именно так. Рассудок говорил ему, что ошибки все равно не будет: каждый из этих и так давно уже гулял на свободе лишнее. Каждый, по правде сказать, зря коптил небо. Сейчас не виноват — завтра будет. И все равно Зайцеву стало жутковато.

— Шестнадцать, — закрыл глаза и начал диктовать он. Трубка ответила двумя выстрелами: Самойлов тотчас печатал результат.

— Тринадцать. Восемь, — диктовал Зайцев.

В дверь просунулся Крачкин. Сделал какие‑то жесты, пошевелил губами.

— Погоди, Самойлов. — Зайцев прикрыл трубку рукой. — Что?

Крачкин вошел. Шлепнул на стол папку.

— Пальчики твои. Остались пустяки. Парные найти. И сбросить.

— В смысле?

— Ты в детстве не играл? «Черный кот» называется.

— Че‑го?

— А, ну да, молодо‑зелено.

Зайцев открыл папку. И чуть не выронил трубку. Синие буквы: копии заключения. Пояснительные рисунки. С какого‑то перепугу Крачкин сделал то, о чем его попросил Зайцев. Что к его текущим задачам и делам вовсе не относилось. Обработал пальчики, собранные с грузового вагона, в котором ехал в Питер рысистый чемпион жеребец Пряник.

— Крачкин, а гильзы? Гильзы ты посмотрел? — крикнул он. Но Крачкин уже вышел.

— Ку‑ку, — позвал в трубке Самойлов. — Какие гильзы?

— Никакие.

— Тогда поехали.

Зайцев почувствовал, как в груди будто опять набухает пузырь. А вдруг кто‑то из них все‑таки не виновен? Все‑таки не был там тогда?

— Диктуй, — напомнил Самойлов.

— Погоди, — остановил его Зайцев. — Понимаешь…

Но вспомнил ощущение косы в руке. Сомнение лопнуло, как вонючий пузырь грязи.

— Девятый.

— Ты же уже сказал «восьмой».

— Пропустил.

— Ну ладно.

— Шестой. Пятый. Одиннадцатый. Извини, опять путаница в снимках.

В дверь снова постучали.

— Да! — сердито крикнул Зайцев.

— Ты сегодня нарасхват. Народный артист прямо, — отметил Самойлов.

Стук повторился.

— Входите! — сердито крикнул Зайцев. — Кто там такой робкий?

— Вот что. У тебя там проходной двор. Мы так до вечера не кончим. Давай или ты ко мне подскочи. Или я к тебе. — Терпение у Самойлова иссякло.

— Ладно‑ладно, нервные люди. Пиши давай.

В дверь тихо вошла девушка: блузка с круглым воротничком, стриженые волосы. Конторская, сразу определил он. Может, из новых машинисток здешних. Кивнул подбородком: садитесь пока. Тихо села, не сделав обычного женского движения подвернуть юбку. Не похожа на здешнюю: для машинистки угрозыска одета больно хорошо.

— Четвертый. Третий. Второй. — Зайцев хотел уже отложить снимки. Передумал. — Первый тоже.

Самойлов высыпал там у себя очередную порцию цифр.

— И двенадцатый. Указали двенадцатого?

— Странно, — вдруг ответил Самойлов.

— Что?

— По протоколу она сперва вроде о девяти говорила.

— Ну?

— А у тебя… раз, два, три. — Дальше пошло хмыканье. — У тебя двенадцать получается.

— Не у меня, а у нее, — раздраженно поправил Зайцев.

Черт! черт! черт! — выругал он себя: такую простую вещь и не проверил. Все из‑за чертова Крачкина. Из‑за конторщицы этой дурацкой. Прикрыл трубку ладонью:

— Вы себя хорошо чувствуете?

Вид у машинистки был какой‑то томный. Она уронила руку на стол — клацнули пуговки, но ответила:

— Хорошо.

— Так что? — не отставала трубка.

— Самойлов, хочешь, сам иди к Петровой в больницу и проверяй. Я тебе говорю: по фотографиям потерпевшая опознала следующих нападавших.

— Да ладно, ты что. Опознала, значит, опознала.

Зайцев бросил взгляд на сидевшую — той явно было не по себе. На верхней губе выступила испарина, лоб тоже светился жемчужным отливом.

Зайцев, не прерывая разговора, показал ей на графин с водой. Подвинул ближе.

— В первый раз ошибочка в показаниях потерпевшей вышла, значит, Самойлов. Учитывая состояние…

— Да я не спорю. Я о том же. Двенадцать, значит, двенадцать. Ептыть… Бедняга.

Машинистка неуверенно налила полстакана. Пила медленно, будто не воду, а ртуть.

— Да, — сухо сказал в трубку Зайцев.

— Но все‑таки между девятью и двенадцатью разница больно приметная. Я понимаю, одного не сосчитать поначалу…

— Ты понимаешь? — зло, слишком зло переспросил Зайцев.

— Нет. В смысле… Я ж там был, когда с нее показания снимали.

Но что произошло, Зайцев услышать не успел.

Конторская барышня вдруг метнулась вниз. Упала на колени, обняв мусорную корзину. Ее шумно, со стоном вырвало. Потом еще. И еще. Рвотные конвульсии сотрясали тело. Ноги ватным движением съехали в сторону. Девушка привалилась к столу.

Зайцев бросился ее поднимать.

— Вася, там у тебя что? — вопрошала на столе трубка.

— Отойдите, — отмахнулась она. Утерлась рукавом. Но сама сразу встать не смогла. Только беспомощно загребла ногами — мешала и теснота юбки. Зайцев опять наклонился к ней. Она прикрыла рот ладонью, отвернула лицо.

— От меня воняет.

Перед блузки и правда был забрызган.

— Ерунда.

— Противно.

— Бросьте.

Он за локоть подтащил ее вверх.

— Я сама!

Помог сесть.