— Полезайте. Ну что встали? У вас в Ленинграде что, машин не водится? — пригласил товарищ Емельянов. Зайцев поймал в зеркале глазки водителя — выжидающие, наблюдательные, две свинцовые капли. Они выдавали то, что Емельянов припрятал под своим дружеским тончиком.
По неподатливому взгляду Зайцева Емельянов, похоже, понял, что придется стравить нечто большее, чем просьбы о помощи или угрозы.
— Вы, приехав сюда и растрепав на вокзале, что из самого Ленинграда, в некотором роде сыграли роль живца. Город небольшой, молва быстрая, люди затаились опасные — тут и глазом моргнуть не успеешь. Знаете, что такое живец?
— В каком роде? — хмуро глядел через половинку пыльного стекла Зайцев. Другая половинка была выбита.
— Я вам всем изложу дело по порядку.
Зайцев перекинул себя на сиденье рядом с ним.
— …И мы должны защищать порядок, жизнь, покой советских граждан! Нанесем удар по кулацким гнездам. Стальным советским кулаком! Каждым имеющимся человекостволом.
Ухабистая дорога встряхнула товарища Емельянова. На этот раз в голосе Зайцев услышал и энергию, и злость, и даже некоторое самолюбование.
Колыхались флажки, которыми была размечена беговая дорожка. По двум усачам на транспаранте, Сталину и Буденному, пробегали легкие волны, надувались и опадали пузыри — политически неграмотный ветерок заигрывал с вождями. Повязка товарища Емельянова ослепительно белела на солнце. Матово блестела портупея. Зайцев стоял чуть позади него, ему мучительно хотелось почесать лоб под кепкой. Он спохватился, что сам‑то вообще никакой не строевой кадр. Команда «смирно» к нему не относилась. Снял кепку, почесал лоб. Натянул снова.
Он все еще недоумевал, зачем он здесь. Зачем они все здесь. На лицах курсантов‑кавалеристов — зернышки в ряд — не проступало ничего: ни тревоги, ни любопытства. Выражение выглажено дисциплиной. Глаза прямо, нос вздернут, рот сжат. Двадцать три богатыря, снова вспомнил Зайцев. Для чужака, извне — неотличимые в единении. Все как один. Вздымались пики усов Баторского. Зайцев нашел глазами Артемова. Тот смотрел прямо перед собой, как все — молодцевато и в никуда.
Речь товарища Емельянова так искусно подавала факты, что только опытное ухо могло их выцедить из политической трескотни. Факты эти очень не понравились Зайцеву. Где‑то поблизости засела банда. И это было как‑то связано со стрельбой, которой приветствовали их с Зоей приезд. И с мертвыми ногами в телеге во дворе ГПУ.
Товарищ Емельянов выпалил последние ядра:
— Классовый враг выдвинул ядовитое жало. Подавить кулацкий очаг. Пока он не раскинул террористическое пламя на колхозных землях. Это наш долг. Как людей с оружием в руках! Как советских людей! Как коммунистов! Как… — товарищ Емельянов замялся — не мог придумать дальше. Махнул рукой, как бы оборвав замявшуюся фразу.
Строй курсантов ответил неодинаково угрюмым выражением. У кого‑то — с оттенком недоверия. У кого‑то — скрытой насмешки. У кого‑то опаски. Журов дернул подбородком. Больше ни движения, ни звука.
Еще залп — последний:
— Дадим кулацким бандитам коммунистический ответ!
Тщетно. Не зажег. От строя курсантов ККУКСа веяло могильным молчанием, гробовой неподвижностью.
Зайцев мог только гадать почему. Что слышали они в речи Емельянова, чего не слышал, не знал он?
Он тщетно пытался прочесть это в их лицах.
Их неподвижность грозила стать вечной.
— Что, бега не состоятся? — вдруг прозвенел капризно голосок. Там, за свежесколоченной оградой, колыхался крепко надушенный шелково‑крепдешиново‑батистовый цветник: жены.
— Мы зря наряжались? — не унималась Анюта Кренделева. Есть такие голоса, слабые и милые, которые способны звонко перекрыть любое расстояние и любой шум, как флейта‑пикколо — симфоническое тутти. Забор им тем более не помеха.
Товарищ Емельянов слегка клацнул челюстью.
Кренделев сжал губы. Кто‑то не выдержал — ухмыльнулся.
Тотчас издалека грянул хор жен — нестройный, возмущенный:
— Откроют трибуну или нет? В чем дело, товарищи? Ну и манеры. Я близка к обмороку, солнце так и бьет, мне надо в тень… Что случилось? Провокация? Не говорите ерунды. Это свинство! Товарищи, ау! Бега отменены? Вражеская вылазка?
Косоглазый зам уловил движение головы шефа — тотчас согнул стан, наклонил мохнатое ухо.
— Уведите. Распорядитесь. Разъясните. Уладьте, — проскрипел сквозь зубы товарищ Емельянов. — Ну!
Косоглазый припустил, пыля, к ограде.
— Бега разве отменены? — спросил властно голос из строя. Баторский.
Товарищ Емельянов сменил тактику и тон.
— Это, товарищи, вам решать. Я вам приказывать не могу. По мне, так странно устраивать праздник, когда враг поднял голову. В округе выявлено затаившееся террористическое гнездо бывших белоказаков. Несколько семейств. На станице.
Зайцев уловил не то что вздох, пронесшийся по строю. Словно ледяной порыв: всех так и заморозило.
А товарищ Емельянов даже начал раскачиваться — с пяток на носки, с пяток на носки. Как будто это помогало выталкивать из нутра слова:
— Они не пожелали вступать в колхоз. В свое время. Укрыли от советской власти! Зерно и скот! А теперь замечены! В новой попытке!
— Так это они стреляли в нас с товарищем? — спросил Зайцев, смяв шуршащую газетой речь Емельянова. В тишине каждое слово звучало отчетливо. — Откуда вы знаете?
Строй слушал во все уши. Емельянов клацнул челюстью.
— Такие вещи знают! Вы не местный — вам не понять здешней ситуации.
Он снова обернулся к курсантам:
— Первая попытка уничтожить гнездо показала! Враг вооружен и готов к сопротивлению. Я вам приказывать не могу, — вдруг задушевно добавил он. — Я могу только сказать от себя. Враг сильный и опасный. Нам нужна помощь надежных советских людей. Каждый штык, каждый ствол.
— Я прошу прощения, — подал голос Баторский. — Вопрос. По составу врага.
Товарищ Емельянов ободрился, кивнул, приглашая.
— Спрашивайте, товарищ Баторский. Отвечу с прямотой.
Баторский глядел не на него — на своих курсантов. Мальчиков.
— А сколько в этом гнезде — детей?
Товарищ Емельянов потрогал себя за жесткую щетку волос.
— О детях этих врагов позаботится советская власть. Даст им шанс вырасти честными советскими людьми. А баб жалеть нечего. Они мужиков стоят. Кулаку — раскулачивание. Бандитам и террористам — ответ по закону. Жалость здесь неуместна.
Зайцев проклял тот миг, когда полез в его дьявольский автомобиль.
— Кто готов. Добровольцы.
И опять ничего. Только легкомысленный ветерок обдувал лица, хлопал флажками.
«Что же мне делать? — думал Зайцев. — Не могу, срочный телефонный разговор с Ленинградом? Симулировать внезапный приступ падучей? Боже, какая глупость. Есть выход лучше?» Ум его тщетно метался.
— Ну‑с, товарищи курсанты, — задумчиво обратился к строю Баторский. — Вот хорошая задача для красных командиров. Карательная операция. Задача по плечу. Женщины, дети. Кто видит перед собой врага, по которому стрелять, — шаг вперед.
Зайцев внутренне ахнул. Баторский дернул себя за ус.
— Но здесь не знаю, что и сказать. Товарищ Емельянов однозначно настаивает: перед вами враг.
— Кулак, — уточнил Емельянов. — И террорист.
— И о карьере вам своей подумать самое время, — задумчиво выговорил Баторский.
Взгляд его переходил от одного лица к другому. Как бы прощупывая каждого.
— Какая уж может быть карьера, если курсант уклоняется от выполнения долга каждого советского гражданина? — почти монотонно, словно читал лекцию, выговаривал он. — Военный человек должен исполнять приказы. И отдавать. И честь знать. Вот уравнение — решайте.
«Честь», «честь» — билось у Зайцева сердце. Глаза Баторского на миг обожгли и его («думает, что я заодно с ними» — Зайцева окатило стыдом). Вернулись на побагровевшее лицо товарища Емельянова.
— Добровольцы. Шаг вперед! — выкрикнул Баторский.
«Вот вам и будущие маршалы, — лихорадочно думал Зайцев. — Вот вам и мальчики. Но что делать — мне?» А при этом какой‑то частью своего существа с любопытством ждал: что они выберут?
«А я?» Сердце его бухало. Пока речь о них. Но дойдет и до него. Бесчестие или карьера. Одна катастрофа или другая. Выбор был неотвратим, как смерть. «Но что выберу я?» — вглядывался в собственную душу Зайцев. На самое дно.
Казалось, даже ветер стих. Раскаленный миг все тянулся.
— Я…
Чеканным шагом вышел из строя Журов. Вздернул руку к виску.
— Товарищ Баторский, разрешите обратиться.
Рука застыла у виска. Армейский истукан.
Все замерли, если только была еще одна — следующая — ступень неподвижности у того паралича, в котором цепенел строй.
— Разрешаю.
Журов отмахнул руку вниз.
— Прошу позволения покинуть строй.
И добавил:
— Лошадь ждет — перегреется.
У Баторского дрогнули зрачки.
«Вот тебе и будущая звезда. Сорвалась и упала. Кончено», — только и подумал Зайцев.
— Разрешаю, — распорядился Баторский. С болью? С облегчением? Зайцев не успел понять. Журов крутанулся на каблуках.
— Я тоже, — щелкнул шаг из строя. — Прощу позволения.
Артемов. Журов бросил на него взгляд. Ученик учителю.
«Что ж ты делаешь», — успел пожалеть Зайцев. Но больше не успел подумать ничего.
— И я.
— Прошу позволения.
— И я.
— Я тоже.
— Выйти из строя.
— Разрешите покинуть.
— И я.
Пронеслось через всю шеренгу, через каждый рот. Что крестьянского сына, что дворянского.
Молчание Емельянова стало ватным.
— Добровольцев нет, — отчеканил и с фальшивым сожалением развел руками Баторский. — А приказ я отдать не могу, товарищ Емельянов. Надо мной товарищ Буденный. Я приказы лишь исполняю. За самоуправство меня под трибунал.
— Я уверен, что товарищ Буденный, когда узнает… — залопотал Емельянов.
Фигуры его зама, гэпэушных молодцов казались будто вырезанными из картона. Казалось, если ветер сейчас опять дунет, они опрокинутся. Их покатит, потащит в пыли. И все окажется сном. У Зайцева звенело в ушах. Он уже не знал: от голода, от жары, от всего?