Укрощение красного коня — страница 44 из 50

Чуть не подпрыгнул:

Пам! Пам!

Откуда‑то сверху разрывались пушечные хлопки — аплодисменты: пам! пам! пам!

Каждый хлопок тяжело падал с трибуны. Зайцев обернулся. Со скамьи медленно поднимался военный. Светлые глаза. Что‑то неуловимо наполеоновское в холеном лице под фуражкой. Большой чин. Ладони ковшами: так лупили с галерки Мариинского театра петербургские студенты.

Пам! Пам! Пам! — уронил он еще несколько хлопков стоя.

Не спеша спустился по грубо сколоченным боковым ступеням, сошел с трибуны. Подошел.

Рот усмехнулся. Губы, которые обычно называют «капризно изогнутыми». Рот баловня судьбы, любителя и любимца женщин.

Глаза холодно осмотрели строй.

— Цирковое представление окончено, я полагаю.

Зайцев его узнал. Тухачевский. Совсем недавно был командующим Ленинградским военным округом. А потом? Зайцев не знал: видимо, Тухачевский взлетел так высоко, что взгляды простых смертных туда не добирались.

Тухачевский перевел взгляд на Баторского.

Тот отдал честь.

— Здравствуйте, товарищ Баторский.

— Здравия желаю.

— Товарищи.

Тухачевский заложил руки за спину. О сходстве с портретами Наполеона — только не обычными, а парадными, льстивыми, сам Тухачевский, похоже, отлично знал.

— Товарищи курсанты недовольны, что там окопались женщины и дети, — поспешил с объяснением Емельянов.

Зайцев его тут же возненавидел. Но отчасти и пожалел; в голосе Емельянова он слышал: такой роскоши, как милосердие к женщинам и детям, ему, Емельянову, по должности не положено. Не по чину. Не то бы он, Емельянов, так пожалел, он бы утопил в своей жалости этих кулацких женщин и детей…

— Враг может принимать любое обличье, товарищ Емельянов, — величаво и безразлично заверил Тухачевский нимало ему не интересного провинциального гэпэушника.

А смотрел — на курсантов.

— Уничтожать врагов советского строя — первостепенная задача Красной армии.

Слова веские, как ледяные глыбы. Такой не заорет, сапожками не застучит.

Его, в отличие от Наполеона, рост не подвел — будущим портретистам не придется приукрашивать.

— Очень жаль, товарищи, — неторопливо выговаривал Тухачевский. — Что такие вот настроения проникли в кадровый оплот Красной армии — Высшие командирские курсы. Очень жаль.

«Барский голос», — отметил Зайцев. Прозрачные глаза несколько задержались на Зайцеве — уделили миг человеческой мошке, не вполне понимая, что гражданский тип здесь делает. Зайцев встретил его взгляд, понял: «Ничего тебе не жаль. Никого и никогда». Скользнули дальше.

— Примечательно, что из всех подразделений ККУКСа подобное имеет место не на артиллерийских курсах. Не на химических. Не на штабных. Не на авиационных. Не на бронетанковых. А именно кавалерийских. Не удивлен. Род войск, который доживает свои последние дни перед тем, как уйти в историю.

— Славную историю, — расцепил губы Баторский.

Тухачевский обернулся.

Ответил не сразу — и глядя несколько мимо Баторского:

— Могу только догадываться, откуда, от кого эти настроения проникают в будущий комсостав Красной армии.

Тон говорил, что догадки здесь ни к чему: кто заражает будущий комсостав, он, Тухачевский, был уверен.

Глаза его снова морозили курсантов.

— Только настроения ваши никому не интересны. Приказ есть приказ. За неповиновение — трибунал. Надо будет — весь курс под трибунал, под расстрел пойдет.

Он остановился напротив Журова.

— Не сомневайтесь. Это армия. Незаменимых нет.

Но голубые глаза спокойно смотрели в ледяные серые.

Журов снял фуражку. Движения его были спокойными, плавными. Зайцев знал эту подчеркнутую плавность у ленинградских бандитов. Она предвещала единственное и неизбежное развитие событий. «Сейчас даст ему в морду», — на миг ахнул он.

Но Журов не размахнулся. Не сунул коротким жестом кулак в живот. Не боднул противника головой в лицо.

Он так же спокойно отстегнул кобуру с пистолетом. Положил ее в фуражку. Протянул товарищу Тухачевскому.

Зайцев увидел бледное, совершенно побелевшее лицо Артемова. Он и не знал, что живой человек может так бледнеть — до восковой прозрачности.

Журов стоял с фуражкой.

Тухачевский не вынул рук из‑за спины. Лицо его не дрогнуло ни мускулом. Это был поединок воль. Журов тоже ничуть не изменился в лице. Не сводя глаз, спокойно уронил фуражку плашмя — в пыль, у сверкающих сапог товарища Тухачевского. Рывком отдал честь. Резко развернулся — прямая спина, вздернутый подбородок. И покинул строй. Шаги его, казалось, отдавали в ребрах. Зайцев не сразу понял, что это бухает его собственное сердце.

— Превосходно. Ну что ж, — медленно, как удав, разматывающий кольца, развертывал фразу Тухачевский. — Подождем прибытия товарища Буденного. Вашего непосредственного командира. А пока командуйте вольно, товарищ Баторский.

— Строй. Воль‑на! Раз‑зой‑тись!

С шорохом порядок расстроился: люди пошли, побрели, зашагали прочь. Но еще не решались глядеть друг на друга.

Зайцев сделал несколько шагов. Остановился, точно не узнавая, где он. Трибуны разевали пустую пасть.

— Товарищ Зайцев! — подал голос Емельянов. — Вы идете?

— Нет, — неожиданно просто ответил Зайцев. — Я не иду.

Повернулся и пошел прочь. Удивляясь этой легкости.

Веселой легкости мертвеца.


Новости еще не дошли в главное здание — купеческий чертог ГПУ сиял. Секретарша проводила Зайцева к телефону: черная трубка лежала на столе, междугороднее соединение.

— Алло. Товарищ Коптельцев.

— Трескаешь там арбузы, Вася?

Если бы Зайцев не знал наверняка, что Коптельцев его ненавидит, он бы решил, что они лучшие друзья. С горшка.

— Так точно. Трескаю.

— «Так точно», — передразнил Коптельцев. — От армейских наблошился?

«Накатил он там, что ли?» — с сомнением скосил глаза на трубку Зайцев. Как будто мог, принюхавшись к рожку, из которого шебуршал голос, уловить ответ на свой вопрос, на идиотски веселый тончик начальника угрозыска.

А Коптельцев все веселился:

— Паек слопал уже? Понравилось?

— Посылку мою получили?

— Получили, осмотрели, приобщили, отреагировали.

— И?

— А. О. У. Э.

«Точно поддал, подлюка».

— Товарищ Коптельцев?

— Ты связывай буквы в слова, Вася. Чего хотел?

— Хотел узнать. Совпали ли отпечатки на пепельнице или на ложечке, что я прислал, с отпечатками на пустых гильзах из‑под газовых снарядов или на вагоне Пряника — засове, замке…

— Совпали.

Зайцев почувствовал, как волосы на затылке шевельнулись. И даже обернулся на миг — не сквознячок ли от двери, приоткрытой любопытной секретаршей? И тут же понял, что это не сквознячок. Разочарование? Печаль?

— Не совпали. Какая разница.

— То есть?

— Не важно это уже, — неожиданно поскучнел Коптельцев. — Выдвигайся обратно ближайшим поездом. Кончен бал.

— Как это?

— На вокзал звонили, проездной выправили. Обратись к начальнику вокзала. Документом только сверкни.

— Как?

— Возвращайся, и все.

«Он не может знать», — уверил себя Зайцев. О том, что случилось на ипподроме, не знают еще здесь. Не то что в Ленинграде.

— Что за хрень?

— И знаешь что?

Зайцев несколько секунд слушал потрескивающую тишину.

— Ее с собой не бери.

— То есть?

— Сам решай. Полюбила телеграфиста. Климат понравился. Решила остаться.

Голос был такой, будто Коптельцев сказал секретарше захватить со склада канцелярские кнопки.

— А если не решила?

Трубка опять помолчала.

— Как угодно. Несчастный случай. Попала под лошадь. Утонула в тихом Доне. Или там шальная пуля кулака‑казака убивает храбрую комсомолку. Шутка. — Но тон был серьезен. — Короче, Вася. Работай.

И повесил трубку.

Последняя глава

Зоя напрасно пыталась отгородиться от Патрикеевой своей книжкой. Патрикеева была из тех, кто считал чтение всего лишь формой молчания, а молчание — приглашением к разговору. То есть болтала без умолку.

— Вы не знаете, почему отменили бега? А вы? — тут же обернулась она на вошедшего Зайцева.

— Не слышала.

— И вы тоже не слышали? Вы же каждый день ходите в ККУКС… — Но тут Патрикеева сообразила, что сболтнула лишнее: знать, куда ходит Зайцев, она — в ипостаси доброй самаритянки, приютившей командировочных из Ленинграда по просьбе товарища Емельянова, — не могла. И скосила глаза на свои постукивающие спицы. Из‑под них тянулось что‑то полосатое. Внезапная тишина показалась Зайцеву оглушительной.

— Зоя, вы не польете мне на руки?

Рукомойник по случаю жары выволокли в сад.

— С какой стати? — сразу набычилась та.

«Ну и пошла к черту», — хотел сказать Зайцев.

— Сделайте такое одолжение, — терпеливо попросил он. — Что‑то у меня локоть сегодня плохо разгибается.

Зоя недоверчиво оторвала глаза от страницы — явно впервые слышала о локте. Но книгу отложила. Патрикеева глянула поверх спиц.

— Вы рукомойник‑то потом как наполните? С локтем‑то? Таз‑то таскать. Я помогу!

— Да что вы, спасибо, не надо. Мы справимся.

Патрикеева приподняла зад, откладывая вязанье.

— Да куда ж вам и ей. Воды нанести‑то.

— Справимся, я сказал! Спасибо.

В саду пахло разогретой листвой, травами. Томно гудели на лету тяжелые пульки насекомых. Зайцев закатал рукава. Зоя хмуро наклонила кувшин. Причин у этой хмурости могла быть тысяча. Он уже научился не принимать это на свой счет.

— Здесь хорошо, да? — оптимистично начал Зайцев.

Она посмотрела на него как на безумца.

— Солнце, воздух, природа, — уточнил он.

Настоявшаяся на солнце вода была теплой.

— Чего хорошего? — соизволила Зоя.

— Не то что в Питере!

— «Природа». Скукота.

— А я бы мог здесь жить. Купил бы себе индюка. Домик, садик, красота. А вы?

— Ни за что.

«Черт».

— Вот что в Питере, скажите? Сырость, холод, ветер. — А сам ностальгически подумал: «Ветер бы сейчас не помешал». И даже ощутил на губах вкус невского ветра, услышал скрипучие крики чаек. — Для ребенка‑то здесь расти — самое оно.