Укрощение красного коня — страница 45 из 50

— Чушь.

— Не чушь, а медицина и гигиена. Сплошные витамины и калории. Как в санатории.

Позади скрипнула дверь. Патрикеева толкнула ее задом. Руками обхватывала большой таз.

— Я вам помогу! — льстиво заверила она. А ушки навострила. Колодец, к ее сожалению, был на другой стороне — нужно было обойти дом. Потоптавшись под немыми взглядами Зои и Зайцева, она все‑таки потащилась за водой.

— В старые времена ребенок, может, и связывал женщину, — надменно выговорила Зоя. — Ей приходилось приносить себя в жертву материнству. Менять свою жизнь навсегда. С этим, к счастью, в нашей советской стране покончено. Ребенок сейчас включается в нормальную активную жизнь женщины. Молочные кухни, ясли, очаги снимают ряд забот. Освобождают мать для трудовой активности.

— Я так и думал.

Черт. Ремиз. Зайцев стряхнул капли.

Патрикеева, перегнувшись назад, уже волокла полный таз. Зайцев не бросился ей помогать. Она еще не могла их слышать.

— Мы уезжаем, Зоя, — сказал он тихо. — Командировка окончена.

— Когда? — удивилась Зоя.

— Минуту назад.

— Как это? Но…

Но Патрикеева уже приблизилась достаточно.

— А как книжка ваша? «Тихий Дон» или как ее там? — весело сменил тему Зайцев, и, как ни тупа была Зоя, она сообразила если и не подыграть, то хотя бы заткнуться. — Интересная? Про любовь?

— Отчасти.

— А вот и я, — запела Патрикеева. — Сейчас мы этот рукомойничек наполним.

Вернулись в дом. По лицу Зои Зайцев видел: вопросы так и щекотали ее изнутри. Она, как карась, открывала и закрывала рот. Патрикеева вилась вокруг.

— А как ваш локоть, товарищ Зайцев? Я и не замечала. Что случилось?

— Старые раны. Бандитская пуля.

Патрикеева делано ахнула.

— Может, вам примочку сделать? Тут где‑то была сушеная календула. …Где же она была?

— Примочка — это отлично! Я с радостью! Примочку! — тотчас оживился Зайцев. Патрикеева и дала бы задний ход, но оживление Зайцева гоняло ее по комнате, заставляло открывать крышки, совать нос в жестяные коробочки.

— Скорее же примочку!

— Где же эта календула чертова?.. Где же я ее видела?

— В сенях, может? Точно. В сенях был какой‑то сушеный букетик. Я видел.

Патрикеева глянула на него, как утопающий, у которого из рук вырывают резиновый круг.

— Точно. В сенях. Висит на гвозде, — отрезал спасение Зайцев. И Патрикеева метнулась со всех ног, уповая, что сумеет вернуться тотчас и немногое упустит.

— Езжайте на вокзал, Зоя, — быстро, тихо и твердо проговорил Зайцев. — Сейчас же! Ну!

— А вещи? Чемодан?

— Там встретимся. Шевелитесь!

Нежные уговоры на Зою действовали плохо. А вот когда поджимало, товарищем она, пожалуй, оказывалась правда неплохим, признал Зайцев: не подводила. Зоя метнулась в свой угол, выскочила оттуда с небольшим узелком (Зайцев узнал жирные розы шали) и в дверях столкнулась с Патрикеевой. Обе вскрикнули, ахнули.

— Я вас не ушибла? — медово поинтересовалась Патрикеева. Но Зоя уже выкатилась вон.

В руках у Патрикеевой и правда был сушеный веничек.

— Товарищ Соколова очень обидчивая, — пояснил Зайцев. — Вот женский пол! Ну как с вами прикажете разговаривать? — притворно сокрушался он.

— Что вы ей сказали?

Зайцев подумал, что наконец‑то слышит у Патрикеевой человеческие интонации — обычной бабы‑сплетницы. Но не стал долго раздумывать о том, что бы ей такое скормить. Судки, которые он вынес из столовой ККУКСа, были разложены на подоконнике на полотенце: вымыты и сохли. Солнце нагревало медные бока.

— Знаете что? Не надо пока примочку.

— Но…

— Имущество казенное вернуть надо. Пока не закрылось учреждение. А потом — примочка!


* * *

У Зайцева было несколько правил, которых он придерживался всю жизнь. Правила были очень простые и только поэтому устояли, когда менялся мир; пережили революцию и вписались в советский строй. Одно из них гласило: не обижать малых сих.

Дашке‑курве, мелкому винтику кавалерийской столовой, могло не просто влететь за потерянные судки. В умелых ненавидящих руках анонимного доносчика дело могло быть подано как кража, порча казенного имущества, преступная халатность. Кухня столовой с ее доступом к продуктам и наличием заднего входа, вернее выхода, через который по вечерам выносились полные сумки (в этом Зайцев не сомневался), кишела тонкими сложными интригами. Нельзя было бросать врагиням Дашки жирный козырь. Зайцев бодро пылил к столовой, позвякивая судками.

Было самое жаркое время дня. В открытых окнах маленьких домиков не двигались ни герань, ни коты, ни занавески. Маленькие, будто ссохшиеся воробьи, купались в пыли. Служащие томились в накаленных учреждениях. Прохожие попрятались. Зайцев ощущал, как липнет к телу рубашка, и старался держаться куцей рваной тени тополей и акаций. Он чувствовал, как весь видимый мир чуточку плавится, дрожит и на четверть мгновения не успевает за движениями глазных яблок. То ли усталость, то ли липкий тяжелый сон последних ночей, то ли голод. Он был рад, что скоро уедет отсюда навсегда. От людей, которым он не мог помочь. От дел, которые невозможно уладить, — приходится только смотреть с отвратительным бессилием дурного сна.

В Ленинграде хотя бы все ясно: кто ты, зачем ты и как поступить. В большинстве случаев.

Здание ККУКСа притворялось слепоглухонемым. Зайцев даже подумал на миг, что курсанты опять смылись, как тогда из Ленинграда. И с облегчением увидел, как дневальный разморенно спит на посту, привалившись к стене. Из угла мальчишеского рта повисла ниточка слюны.

Прошел мимо, ступая с носка.

Обед уже кончился. Ужин — еще не начался. В обеденном зале была кафельная тишина. Из кухни не шипели ни вода, ни масло. Только доносился тихий стук. Там перекладывали, убирали вымытую посуду.

Зайцев втянул воздух, с облегчением почувствовав легкий табачный дымок. И только тогда признался себе, что не мог уехать, не поговорив с Артемовым. Старый кавалерист оказался там, где Зайцев и рассчитывал его найти в этот час. То есть предавался своей обычной медитации среди задранных стульев — невидимый за выступом стены.

Зайцев, забыв сменить шаг после встречи со спящим, ступал неслышно. Тихо поставил судки на стойку. И тут зарокотали голоса.

Зайцев замер, разжал руку. Очевидно, он вошел в паузе, повисшей среди нелегкого разговора. Голос Артемова не обещал хорошего. Но и обычным разносом это тоже не было. Говорили зло и тихо.

— Мостки под Злым, — прошипел Артемов.

— Мостки под Злым рухнули потому, что доски дерьмовые.

— Тебе виднее.

— Ты на что намекаешь?

— Не намекаю я, друг любезный. Я прямо говорю: мостки под Злым ты сколотил. А они разъехались. Да в такой неподходящий момент. И вот я с той поры все думаю…

— Злой свалился по несчастью. Любая лошадь могла.

— Все думаю: и надо же как — момент самый был подходящий. Не диво ли?

— Любая лошадь могла. Испугался поезда, рванул — доски разъехались. Бывает, — гнул свое собеседник.

— Но свалился Злой! — шепотом взвизгнул Артемов. — Лучший наш орловский рысак! Погиб! Как раз накануне отправки в завод!

— Он издох, потому что его пристрелили.

— Его пришлось пристрелить! Потому что он свалился и сломал себе шею. А свалился, потому что разъехались мостки!

— Да что ты на меня набросился? Я не плотник!

— Но ты сам вызвался их сколотить! Эти мостки, будь они прокляты!

— Дрянная лошадь. Нечего жалеть.

— Я не жалею. Сколько ездил поездами. И вдруг на тебе — рванулся и упал. Сколько лошадей возили — все путем, и вдруг на тебе — доски взяли да разъехались. Да ровно накануне отправки Злого в завод!

— Что ты пристал как банный лист? Белены ты объелся, Модест Петрович? Или мерзавец Бутович тебе мозги тоже запудрил? — голос перестал отбиваться, перешел в наступление. — С каких пор ты об орловцах и их заводе печешься? Переметнулся? Нет, ты скажи? Предал нас? К орловским переметнулся? К Бутовичу? — загонял он Артемова в угол.

Кто же это?

Зайцев неловко отступил, едва удержав равновесие на носке, заехал локтем. Посыпались судки, покатились по полу, запрыгало, отскакивая от стен, пола, потолка, медно‑кафельное эхо. Как жизнь перед глазами сорвавшегося в пропасть, говорят, проносится в один миг, так все известные ругательства пронеслись в мозгу Зайцева.

Голоса оборвались. Оба собеседника вышли из своего закутка.

— Товарищ Зайцев, — сухо поприветствовал Артемов, не глядя в глаза. Сапожник Николаев пробормотал нечто напоминавшее «добрый день».

— Я посуду вернуть зашел. А чертово колено не сгибается.

Артемов молча присел на корточки, подцепил судок, другой. Николаев нехотя сделал шаг в сторону, поднял беглую крышку, ложку.

Зайцев вынул носовой платок. Снял кепку, промокнул несуществующую лысину. Утер лоб.

— Товарищ Артемов, я хотел вам сказать: теперь я знаю все. Журова вовсе не требовалось отсылать в Сиверскую.

Поймет ли Артемов намек. А если нет?

— Я знаю, почему убили Леонида Жемчужного.

Артемов так же, не говоря ни слова, поставил судки на прилавок. Не глядел на Зайцева. Точно его тут и не было. Повернулся и пошел вон. Николаев с добычей двинулся к стойке. Зайцев встрял на его пути, протянул руку.

— Спасибо. Позвольте.

— Да я поставлю, не трудитесь.

— Что вы. Мне неловко. — Зайцев почти силой вытянул у сапожника и крышку, и приборы. Приборы — рукой, все еще сжимавшей платок. Положил крышку рядом с судками.

Николаев пожал плечами.

— Доброго дня.

— Всего хорошего, — кивнул его удалявшейся спине Зайцев. — И спасибо за помощь! Проклятое колено, уж извините.

Николаев, не оборачиваясь, махнул рукой: мол, не стоит.

Высунулась Дашка‑курва — через плечо у нее висело полотенце, один конец его был влажен.

— А Модест Петрович где? — удивилась она.

— Только что вышел. Спасибо за судки.

— Ишь ты, — призналась Дашка, снимая полотенце. — Даже вымыл за собой. А думала — спер.