История учит нас, что статуя Мемнона в Эфиопии[329] сама по себе была молчалива, но как только лучи восходящего солнца ложились на ее губы, она начинала говорить. Я прошу вас стать этим солнцем востока, которое придаст движение моей душе и слова моему языку, если вы благосклонно отнесетесь к этой работе, которая требует времени и находчивости, а также свойственного мне усердия, чтобы я мог и впредь выполнять ее как можно лучше и тем самым оказать вам приятную услугу, чего я желаю столь же сильно, как и оставаться навеки
вашим подлинным другом.
Натуралисты утверждают, что каракатицам свойственно выпускать чернила с тем, чтобы не быть пойманным рыбаками, вы же, как я убеждаюсь, прибегли к молчанию, чтобы лишить меня удовольствия, которое могли бы доставить ваши письма, или потому, что не получили моих, ибо in dubiis munimum est se quendum (sic!)[331]. Если так, я весьма этим огорчен, в особенности потому, что вы, вероятно, усматриваете в этом мою вину. Но это не так, поскольку [дружба] подобна рекам, которые становятся все более глубокими, по мере того как удаляются от своих истоков. В подтверждение этого примите этот подарок. Это вещь небольшой ценности, но в этом я сейчас являюсь противоположностью Мандробулу, который, по свидетельству Лукиана, каждый год уменьшал ценность даров, приносимых Юноне[332]. Я слышал про смерть вашего отца, и меня несказанно огорчила понесенная вами потеря. Но у меня есть основание и для радости: видеть, что он обрел счастье, к которому мы стремимся в своей жизни, хотя она есть не что иное, как страдание среди отблесков истинного света, что было хорошо известно среди язычников. Наслаждаясь этой жизнью, я корю себя за обман и говорю, что он жив, ибо наша душа подобна Солнцу, которое, завершая свое движение в нашем полушарии, начинает светить в другом. Я написал бы вам о перемене, которая с ним свершилась, когда он оставил тленное ради бессмертного, если бы не опасался, что потревожу память, которая еще свежа, и вы станете бранить меня за назойливость. Я же стремлюсь этого избежать и неизменно оставаться
тем, кем я всегда хотел бы быть.
Сударь,
Мое стремление почитать вас более, чем кого бы то ни было в свете, не дает мне упустить ни одной возможности вновь и вновь заверить вас в этом. Хоть я и пребываю в неизменном нетерпении, ожидая случая представить вам и другие доказательства этого, но они не зависят от моей воли, а потому мне приходится удовлетвориться тем, что дать вам знать, что она никогда не будет направлена ни на что другое. Примите заверения в этом,
Сударь,
от вашего преданнейшего слуги.
Сударь,
Зная силу вашего духа и слабость моего собственного, я взялся за перо не за тем, чтобы утешить вас в смерти вашего отца, но скорее с целью выразить вам переполняющее меня сочувствие. Мне нужно лишь показать вам, что в этой неизбежности смерти, которую природа навязывает нам от рождения, каждый идет предначертанным ему путем. Кому-то посчастливилось идти более длинной и менее ухабистой дорогой, нежели у остальных, но все они заканчиваются у могилы. И как только мы прибудем туда, время, затраченное в пути, больше не будет иметь значения. Нам с вами стоит только задуматься, сколько уже прошло лет с тех пор, как мы сами пустились в этот путь, и что в тот самый момент, когда я к вам обращаюсь, мы могли бы увидеть его конец из‐за преждевременной смерти. Вот о чем нам следует думать, и одна эта мысль будет способна утешить вас в вашем горе, если вы станете часто обращать к ней свой ум. Ваш отец мертв лишь для себя самого, и теперь ваша очередь изящно сыграть свою роль, ибо вы никогда не вернетесь в этот театр[335], где пребываете сегодня. Плох он или хорош, он существует ради вашего бессмертия. Все это должно вызывать у вас скорее зависть, нежели печаль, ибо ваш отец уже наслаждается покоем, прибыв туда, куда вы только стремитесь. Я сказал бы вам больше, если бы не опасался, что заставлю ваши глаза слишком надолго обратиться к этой бумаге. Нужно дать им еще времени, чтобы выплакать всю вашу столь оправданную печаль. Я разделяю ее, будучи,
Сударь,
вашим преданнейшим слугой.
«КОДЕКС ЛИТЕРАТОРА И ЖУРНАЛИСТА» (1829) – МАНИФЕСТ «ПРОМЫШЛЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ»
Вера Мильчина
В «Трактате об элегантной жизни» (1831) Бальзака есть выразительный фрагмент, посвященный одному жанру тогдашней литературы:
Если речь идет о людях вообще, существует кодекс прав человека; если речь идет об одной нации, существует политический кодекс; если речь идет о наших материальных интересах – финансовый кодекс; если о наших распрях – гражданский кодекс; если о наших проступках и нашей безопасности – уголовный кодекс; если о промышленности – коммерческий кодекс; если о деревне – аграрный кодекс; если о солдатах – военный кодекс; если о неграх – рабовладельческий кодекс; если о лесах – лесной кодекс; если о плывущих под нашим флагом кораблях – морской кодекс… Одним словом, мы регламентировали все на свете, от придворных траурных церемоний и объема слез, которыми следует оплакивать короля, дядюшку и кузена, до скорости и распорядка дня эскадронной лошади… <…> Учтивость, чревоугодие, театр, порядочные люди, женщины, пособия, арендаторы, чиновники – все и вся получило свой кодекс (Бальзак 1995: 234).
Кодексы, о которых идет речь, представляли собой сборники полусерьезных-полушутливых советов и правил на все случаи жизни. Эти книжечки небольшого формата (в 12-ю или 18-ю долю листа) в 1825–1830 годах сочиняла и с большим успехом публиковала целая группа молодых поденщиков под руководством плодовитого литератора и «литературного антрепренера» Ораса-Наполеона Рессона (1798–1854)[336]; Бальзак активно работал в рессоновской «бригаде», так что знал о кодексах не понаслышке. Кодексами эти книги назывались потому, что формально подражали главному законодательному документу Франции – Гражданскому кодексу, который был написан и введен в действие в 1804 году по инициативе Наполеона (в разговорной речи он так и назывался наполеоновским). Кодексы Рессона и компании были разбиты на разделы и статьи – в точности как кодекс-прародитель. Этой формой, пародировавшей главный юридический документ эпохи, кодексы отличались от других изданий аналогичного содержания – тех, у которых на титульном листе стояло «Manuel» (Учебник) или «L’ art de…» (в дословном переводе «Искусство» делать то-то и то-то, но я предпочитаю переводить такие названия как «О способах» делать то-то и то-то, например «О способах повязывать галстук», «О способах делать долги», «О способах давать обед» и т. д.). В содержательном плане «Кодексы» не слишком отличались от «Учебников» и «Способов»; все эти книги описывали и регламентировали бытовое поведение светских людей вообще и представителей конкретных профессий в частности[337]. В прошлом у книг этого типа – трактаты XVII–XVIII веков о правильном поведении в свете (Montandon 1996); в будущем – комические нравоописательные зарисовки-«физиологии» (Stiénon 2012; Мильчина 2014). С первыми «Кодексы» и их аналоги роднит стремление к регламентации бытового поведения, со вторыми – комический тон повествования. В число «рессоновских» кодексов входят «Гурманский кодекс» и «Кодекс беседы», «Кодекс коммивояжера» и «Кодекс литератора и журналиста», «Галантный кодекс» и «Кодекс любви», «Супружеский кодекс» и «Эпистолярный кодекс», «Кодекс туалета» и «Кодекс будуаров» и пр., и пр. Кажется, как и констатировал Бальзак, не было такой сферы повседневной жизни, к которой бы не прилагался соответствующий кодекс. В одном только 1829 году, когда жанр достиг своего расцвета, согласно Bibliographie de la France, вышло вдобавок к «настоящему» наполеоновскому Гражданскому кодексу без малого четыре десятка книг со словом «кодекс» на титульном листе[338].
Каждая (или почти каждая) из них достойна отдельного разговора, но в данной статье речь пойдет только о той, что вышла из печати 6 июня 1829 года анонимно под названием «Кодекс литератора и журналиста. Сочинение литературног