И в письме Евфимия, ученика Епифания, и в духовной грамоте Симеона отдельно перечислены несколько посмертных денежных вкладов «на пользу души», не имеющих отношения к сорокоустам или записям в синодики и прописанного назначения. Симеон завещал гораздо большее количество подобных вкладов (практически все – в южнорусские обители, только три монастыря находились в Москве), тогда как после смерти Епифания были сделаны многие вклады в великорусские монастыри с назначением (на церковное строение, например) и некоторое количество вкладов предметами – иконами, тканями на изготовление облачений, церковной утварью.
Самый большой вклад Симеона, в 200 червонных золотых, предназначался в Полоцкий Богоявленский монастырь, в котором он принял постриг. В Киево-Печерскую лавру и Киевский Братский монастырь были завещаны крупные вклады по 100 золотых. Самые маленькие по сумме вклады Симеон назначил в обители Дисенскую и Миорскую, по 5 золотых.
Формула, расположенная почти в самом конце «вкладного» списка в духовной грамоте Симеона и описывающая вклады в неназванные монастыри, служит хорошим примером идеи благочестия, лежащей в основе вкладов как таковых: «Во иныя монастыри в десять дати по рублей пяти. и всего будетъ рублевъ патьдесятъ» (Сим., л. 13). Денежные вклады в монастыри с упоминанием только количества, но не названия обителей, встречается достаточно редко. В духовных грамотах московских патриархов упоминание посмертных вкладов (а иногда милостинных денег и денег на сорокоусты) в неназванные монастыри вполне ожидаемо, так как погребение и поминовение проходили по заранее известному обычаю: «По соборнымъ же церквамъ священнослужителемъ и по монастыремъ где прилично, давать ис казны сорокоусты въ поминовение по обычаю прежнему» (курсив мой. – А. П.)[566]. Для монахов большое количество обителей призвано продемонстрировать дела милосердия усопшего и обеспечить больше молитв за его душу. Кроме того, эта формула, как в случае с Симеоном, свидетельствует о хорошей осведомленности распорядителя в делах и предпочтениях завещателя.
Список южнозападнорусских монастырей, в который Епифаний оставлял вклады, практически идентичен аналогичному списку в духовной грамоте Симеона[567], исключение составляют Купятицкий и Пинский монастыри, указанные у Епифания (курсивом и номерами выделены совпадающие монастыри. – А. П.):
Епифаний Славинецкий, 1675 (1676) г.: 1. в Николской Пустынной, 2. въ Михаила святаго Златоверхаго, 3. въ Кирилловский, 4. въ Софийский, 5. въ Выдубецкий, 6. въ Иорданский, 7. въ Флоровский, 8. въ Михайловский девический монастыри по 10 червонных златыхъ на кийждо монастырь <…> А въ Печерский и въ Купятицкий и 9. въ Троецкий, иже въ Печерскомъ, и въ 10. девический Печерский, и Пинский монастыри…
Симеон Полоцкий, 1679 г.: 4. в софийский, 1. в николский, 2. в михайловскии, 3. в кириловскии, 5. Въ выдубитцкий, 10. в печерский девический, 9. в троицкий иже в печерскомъ. 6. въ ерданский 8. в дѣвический михайловский. 7. В дѣвический иже у флора и лавра, дати попяти червонныхъ золотыхъ, на вся сия пятдесят червонных.
Некоторые совпадения в этом перечне легко объясняются статусом и престижностью обителей (например, Киево-Печерский монастырь), местом учебы Епифания и Симеона (Киевский Братский монастырь), схожим характером их московской жизни и деятельности (Никольский Греческий, Заиконоспасский монастыри). Вклады во все остальные монастыри представляются продиктованными исключительно биографией, личными предпочтениями и личным благочестием завещателя – особо почитаемым святым или святыми, возможными поездками в конкретные обители, обетами и т. д.
По-видимому, Епифаний особо почитал культ Богородицы – около половины монастырей, куда он сделал вклады, имеют богородичное посвящение или известны своими богородичными иконами или престолами. Богатый вклад Епифания в Пинский монастырь можно было бы объяснить тем, что именно там он родился[568]; в Андреевский монастырь в Пленницах – тем, что какое-то время по приезду в Москву Епифаний жил там[569]; в Молченскую пустынь в Путивле – тем, что Епифаний мог провести там какое-то время на пути в Москву. Вклад Симеона в Новодевичий монастырь может быть связан с тем, что там (или на монастырском подворье на правой стороне Никольской улицы, на котором в XVII веке жили не только монахини «с Белой Роси», но и светские переселенки[570]) жила его невестка, жена его покойного брата.
Из личных вещей Епифания и Симеона стоит отметить только те, которые имеют отношение к жестам благочестия. В Киевский Братский монастырь, где он учился, Епифаний отправил многочисленные книги из собственной библиотеки[571]. Две окладные иконы, Святой Троицы и Александра Невского, были вложены в Молченскую пустынь в Путивле. В Иосифо-Волоцкий и в московский Данилов монастыри завещалась камка на стихарь и на ризы. В Успенский девичий монастырь в Александровой слободе завещались «покровцы» на церковные сосуды ценой в один рубль.
Для личных вещей Симеона потребовался погреб в городской стене[572], в котором хранилась посуда, одежда, предметы быта, церковная утварь, книги и рукописи, собственный выезд («мѣдь и цына», два килима (персидских ковра) и ковер, мантия, две шубы, книги и рукописи (Сим., л. 12)). Часть из этих вещей – церковное облачение (подризник, поручие и епитрахиль) и некоторые книги – Симеон, по-видимому, привез с собой из Полоцка и завещал вернуть обратно. Прочие вещи, не перечисленные в завещании, предполагалось «по разсуждению раздаяти между братиею и на нищия» (Сим., л. 14 об.).
«Судъ безъ милости не сотворшымъ милости» (Иак. 2: 13): воспринимаемые как жест личного благочестия, как дела милосердия и как инструмент спасения души, духовные грамоты и посмертные вклады в монастыри и церкви стали практиковаться в последней трети XVII века не только мирянами, но и московским монашеством, как рядовой братией, так и церковными иерархами. Формирующиеся под влиянием развития личностного, авторского начала в литературе, моды на особый, южнозападнорусский тип завещания, барочной стилистики и православной традиции поминовения усопших, окончательно установившейся к XVII веку в синодиках, духовные грамоты и вклады служат монахам-завещателям для покаяния и подготовки к «хорошей» христианской смерти через «устроение» дома. Богословие завещательной преамбулы, развивающее идею милостыни, милосердия и богатства, иногда и «неправедно» нажитого, позволяет завещателю сообразовать перед смертью монашеский обет покаяния с накопленным за годы жизни имуществом и денежными сбережениями, а вклады обеспечивают молитвы за душу. Написание духовной грамоты и вклад в монастырь как практики личного благочестия продолжают существовать до первого десятилетия XVIII века, но уже преимущественно среди представителей элиты.
ЖИЗНЬ ПУБЛИЧНАЯ И ПРИВАТНАЯ В МЕМУАРАХ XVIII ВЕКАБ. И. КУРАКИН – И. И. НЕПЛЮЕВ[573]
Дмитрий Калугин
Размышляя о специфике развития мемуарной прозы, А. Г. Тартаковский писал, что во второй половине XVIII века происходит «переход от летописно-аналитического способа изображения действительности к связно-целостному мемуарному рассказу и выдвижение на передний план личности автора с его индивидуальный биографией и духовно-нравственным миром» (Тартаковский 1991: 58). Эта мысль находит свое подтверждение в большом количестве мемуарных текстов, созданных во второй половине XVIII века (Я. П. Шаховской, И. М. Долгоруков, Г. И. Добрынин), при том что остается непонятным, какие дискурсивные стратегии и новые способы формализации использовали авторы вместо уже непригодных «летописно-аналитических». Отмечу также, что понятия – «индивидуальная биография», «личность» и тем более «духовно-нравственный мир» – не проясняют, а скорее препятствуют пониманию той работы, которую проделывали люди XVIII столетия, рассказывая о своей жизни.
Создание любого эго-текста, прозаического рассказа от первого лица, основанного на тождестве автора и героя, предполагает совмещение непередаваемого, в силу своей длительности и сложности, жизненного опыта и вполне определенных дискурсивных форм. Последние можно разделить на две группы. С одной стороны, это различные виды «погодных записей» (летопись, статейные списки, офицерские сказки, послужные списки), построенные по хронологическому принципу, где фиксируются основные этапы служебной деятельности (о формах мемуарописания XVII–XVIII веков см. также: Чекунова 1995: 37–49; Федюкин 2019: 12–14). С другой стороны, речь идет о разных способах учета, от контроля за финансовыми расходами («меркантилистский дневник») до наблюдения над собственным здоровьем[574]. Эти два аспекта – служебный и частный, внешний и внутренний – иногда пересекались, проникая друг в друга: служебная история могла содержать сведения о болезнях и расходах, а записи о болезнях – обстоятельства службы.
Человек, пишущий текст о себе («автобиографию» в широком смысле), прилаживает существующие способы формализации к конкретным событиям жизни, и можно сказать, что субъект мемуарного текста представляет собой точку пересечения различных метаязыков (юридического, медицинского, экономического и т. д.), каждый из которых предлагает свой собственный способ «приручения действительности». Медицинский, меркантилистский дневники и послужной список представляют героя только с одной точки зрения, и развитие мемуарной прозы связано с тем, как происходит взаимная нейтрализация этих языков за счет подчинения общей концепции жизни, биографическим моделям