Укрощение повседневности: нормы и практики Нового времени — страница 60 из 78

и механизмам признания. На протяжении всего XVIII века в русской традиции мемуарописания происходит поиск таких способов выражения, которые бы могли представить человека во всей сложности его внутренней жизни и многообразии ролей.

Соединение, стягивание в единое целое разных сторон человеческой жизни и способов ее описания, поиск «языка персональности», который не является ни одним из перечисленных видов специализированных языков, сведение в единое повествование разных сторон человеческой жизни – все это и есть необходимые условия для появления «автобиографии». Этот процесс не только характеризует автобиографический текст, но также, в более широкой перспективе культурной и литературной ситуации XVIII века, выражается в нивелировании социальной дистанции, благодаря чему люди, обладающие различными статусами, превращаются в однородную среду, где действуют механизмы, позволяющие отождествить себя с другим, соединить в одно целое двор и читающую публику, кабинет и гостиную, приватное и публичное. За счет этого возникает интерес к тексту, возможность проявлять участие, помещая себя на место персонажа и испытывая его чувства[575]. Автобиографический текст включается в циркуляцию эмоций, которые конструирует и объединяет сообщество (о культурных функциях эмоций см.: Зорин 2016: 11–38).

В этой статье я постараюсь показать, как происходят трансформации текстов с автобиографической интенцией, в результате чего осуществляется выход за пределы «частичного» взгляда на человека и намечается целостное описание. Основным моментом здесь будет отказ от «дискретно-анналистических» (Тартаковский 1991: 46) способов фиксации жизни, связанных с летописной традицией, – формой, которая определяется как «консервативная» (Чекунова 1995: 37) и связывается с представлениями о некотором «естественном» положении вещей, нормой. Можно сказать, что именно погодная форма легла в основание главных способов формализации (послужной список, офицерская сказка), предлагавшихся для рассказов о жизни (о навязывании представлений о времени как функции государства см., например: Бурдьё 2016: 56–61), где создание «универсальной хронологии» ставит вопрос о непрерывности и истоке, а современное состояние социальных отношений должно восприниматься как результат последовательного развития. В этом плане развитие эго-документальной прозы предполагает возникновение самой идеи некоторого личного времени, персональной темпоральности, которая движется параллельно обычному и «узаконенному» течению.

При проекции этого разделения на автобиографический нарратив можно увидеть, что оно соответствует двум типам связи – эпизодической и универсальной (Рикёр 2000: 52–53). Эпизодическая связь – это «линейная» последовательность совершающихся друг за другом событий, в то время как универсальная имеет взаимообусловленный характер (одно после другого vs одно вследствие другого). В нарративной конфигурации уже сложившейся мемуарной традиции между событиями существует именно универсальная связь, благодаря которой создается сюжет, интрига, и, по словам Поля Рикёра, «сочинять интригу – значит выводить общее из случайного, универсальное из единичного, необходимое и вероятное из эпизодического» (Там же). С точки зрения обычной прямой хронологии бюрократических документов все происходит наоборот: случайное выводится из общего, представляя собой казус, побочный эффект порядка и системы, которым можно было бы пренебречь. По сути дела, любая «интрига» является здесь непредусмотренной.

Разрушение линейной, чисто хронологической последовательности и возникновение новой причинно-следственной связи происходит за счет установления корреляций между различными сегментами текста, существовавшими прежде независимо друг от друга. Речь идет о таком комбинировании элементов, благодаря которому происходит выявление возможностей их символизации, установление связей, не предусмотренных линейным развертыванием. В текстах, построенных исключительно по погодному принципу, если и возникает символический эффект и иллюзия сюжета, то происходит это случайно и связано скорее с позицией внешнего наблюдателя и его естественным стремлением к «осюжечиванию» текста. Попытаемся проследить, к каким последствиям для автобиографии приводит отказ от прежних, «линейных» форм повествования.

В качестве материала я возьму два текста, принадлежащих двум разным авторам – Борису Ивановичу Куракину (1676–1727) и Ивану Ивановичу Неплюеву (1693–1773). При всем различии их родовой истории принципиальным моментом является то, что оба они, каждый по-своему, воплотили дух переходных эпох XVIII века: первый писал на рубеже XVII–XVIII веков, совмещая старые формы фиксации с самоощущением человека, вовлеченного в радикальные исторические изменения; второй, начав службу при Петре, заканчивал ее уже в первое десятилетие царствования Екатерины II, когда складываются представления о приватной жизни и «частном человеке». Их тексты (соответственно «Vita del Principe Boris Koribut-Kourakin del familii de polonia et litoania» и «Записки») знаменуют собой разные этапы развития автодокументальной прозы – переход от классической погодной записи ранних мемуаров к текстам, демонстрирующим исчерпанность этой формы во второй половине XVIII века, от макаронического языка к усредненному бюрократическому стилю, от лапидарности к развернутости и детализации[576]. И если в своем жизнеописании Куракин фактически создает новый жанр («первую русскую автобиографию»), то «Записки» Неплюева указывают на его пределы и новые возможности.

«Vita» Куракина, создававшаяся им с 1705 по 1710 год и вобравшая в себя впечатления о заграничном путешествии, что и стало, вероятно, импульсом для ее создания (см.: Билинкис 1995: 10, и его критику: Тартаковский 1991), не доведена до конца. Она заканчивается 1709 годом и обрывается на полуслове, то есть можно сказать, что мы имеем лишь некоторый фрагмент большой личной истории, наиболее драматичные моменты которой (старость, ожидание смерти) находятся за пределами текста. Эта история имеет определенные пересечения с жизнью Неплюева в той мере, в какой они реализуют общую биографическую схему: обучение за границей, возвращение, испытание в «науках навтичных» (навигации, морском деле, см.: Куракин 1890: 256[577]), служба на дипломатическом поприще, военная и статская служба.

Основной механизм создания автобиографического текста здесь – компиляция дневниковых записей, писем, семейной хроники. Куракин тщательно собирал свой архив, заботился о его сохранности и, рассказывая о своей жизни, черпал оттуда материал, иногда делая прямые отсылки на другие источники или указывая на необходимость создания произведений в других жанрах. Например, вспоминая о стрелецких бунтах, он пишет: «Ся гистория требует большаго ведения особою книгою» (С. 248); о своей жизни за границей и лечении он рассказывает более подробно «в особливой книге, которая названа – Виаже» (С. 272), о римской части путешествия «писано в описании книги дел римских» (С. 276) и т. д. Такой подход к созданию текста ставит вопрос об экспликации принципа, который бы объяснял выбор и организацию материала. И здесь возникают определенные сложности, поскольку концепция жизни, то есть субъекта, остается у Куракина в конечном счете непроясненной. Объясняется это, помимо всего прочего, тем, что Куракин строит рассказ о себе строго по погодному принципу – «до каждаго года wita буду писать» (С. 244)[578], – не разделяя то, что «касается только до него», и события, свидетелем которых он был. Это можно определить как противоречие между общей и частной памятью, характерное для ранних мемуаров[579].

В тексте Куракина легко выделяется несколько дискурсивных уровней: то, что связано с родом (генеалогия, семейная история)[580], фиксация болезней и их лечение (медицинский дневник)[581], «меркантилистский» дневник[582], дипломатические статейные списки (путешествия за границу)[583]. Основные опорные моменты собственно автобиографического повествования – недуги, карьера (участие в военных действиях, дипломатические поручения, признание), фиксация эмоций. При этом записи внутри одного года идут подряд, переходя спорадически от общей истории к частной и наоборот.

Вот типичный пример такого способа организации повествования: «Того года другой крымской поход. Того года весь наш дом погорел той ночи, что было перешли на новоселье, и просили всех кушать. И в том пожаре великой убыток был. И так велик пожар был, что наших 3 двора сгорело, тот двор, где мы жили, другой – Сицкой, третей – загородной Сицкой. В том году царь Петр Алексеевич тайно из Преображенскаго и со всем двором пошел к Троице от ребеллионов-стрельцов, и был тамо аж до осени, для того покамест Щагловитова привезли и голову отсекли. А царевна Софья Алексевна пошла жить в Девичей монастырь. И того времени имели страх великой от бунтов» (С. 248). В приведенном отрывке последовательно совмещаются два плана – общий (стрелецкие бунты) и персональный (пожар), но каждый из них остается самостоятельным, и можно сказать, частное и общее коррелируют друг с другом только по принципу смежности, одно следует за другим, не создавая эффекта символизации, который здесь был бы вполне возможен[584].

Этот момент является основным в тексте Куракина, благодаря чему происходит уравнивание событий разного масштаба – общих и частных, значительных и проходных: описание болезней соседствует с введением новых налогов, упоминания эпизодов семейной истории – с тяготами военных кампаний, учеба сына фиксируется вместе с успехами на дипломатическом поприще. Даже наиболее известный эпизод всего повествования – любовная связь Куракина с «читадинкой… signora Francescha Rota» – несмотря на то что Куракин испытывает сильные переживания и хочет вновь оказаться в Венеции, чтобы снова увидеться со своей возлюбленной, остается в своих собственных границах, не получая никакого развития: «И разстался с великою плачью и печалью, аж до сих пор из сердца моего тот amor не может выдти и, чаю, не выдет. И взял на меморию ея персону, и обещал к ней опять возвратиться, и в намерении всякими мерами искать того случая, чтоб в Венецию, на несколькое время, возвратиться жить» (С. 278).