Кажется, кто-то тряхнул Ивана за плечо, когда он разом, точно из минутной дрёмы, вернулся из своего забытья в сторожку. Ему представлялось, что он провалился в этот странный полусон на один-единственный окомиг, однако небо за окном уже было черно и на нём качалась белёсая луна, как наполовину облетевший одуванчик. Иван лежал на жёстком топчане поверх пёстрого лоскутного одеяла, а над ним склонялся старик, в руках которого качалась глиняная плошка, где курился тяжёлым ароматным дымком какой-то фимиам.
— Что ты видел? — спросил старик, и его морщинистый лоб сжался и расправился, как гармошка.
— Я видел Беловодье и хрустальную гору. — Угли ярких видений ещё не потухли в мозгу Некитаева. — Я видел сплетение трав, усыпанное горицветом, кузнечиков и белоголовых муравьёв. Вода в студенцах там пузырится, как сельтерская, а в перьях у птиц — радуга.
— Кем ты был в том краю?
— Владыкой, — сказал Иван и, подивившись собственной решимости, добавил: — Я наследовал эту землю со всеми её насельниками.
Старик поставил плошку на приступок печи, улыбнулся и сухой рукой потрепал кадета по волосам.
В ту ночь Иван уже не смог уснуть в бараке — он вспоминал тающие образы, пытаясь оживить их напряжением ума. Получалось скверно, совсем не то, и от бессилия он кусал подушку.
Раз в неделю старик отправлялся на бричке в Нагаткино — за водкой для офицеров. Случилось, на Троицу, кадета Некитаева отрядили ему в помощь.
Слепней в лесу не было и пегий жеребец Буян (имя выглядело насмешкой — судя по всегдашней медитативной просветлённости этого коняги, в будущем воплощении Буяна мир вполне мог обрести Майтрею), свесив хвост мочалом, неспешно перебирал ногами. На круп жеребцу садились серые мухи и Некитаев сгонял их прутиком. Дорога была крепкой, с прибитой травой посередине и ровными, выстеленными хвоей, как войлоком, колеями. Иван сидел на козлах рядом со стариком и, находясь в неомрачённых чувствах, хорошо думал о жизни. Он представлял себя лошадью, которой правит умелый, мудрый возница, и это не казалось ему обидным — наоборот, несмотря на некоторую архаичность и неполноту, такой образ добавлял кадету веры в осмысленность жизни. И пусть осмыслена жизнь не им, а возницей, но цель у неё есть, ибо запрягать без умысла и цыган не станет. «Конечно же — не будь возницы, человек не смог бы жить, — возвышенно думал Некитаев. — Зачем ему жить, если известно, что это ненадолго». Как будущему воину, в свои тринадцать лет Ивану уже доводилось размышлять о смерти.
— На вожжах и лошадь умна, — сказал старик и, понукая Буяна, звонко чмокнул пустоту. — А как насчёт того, к кому кучер всегда сидит спиной?
Кадет вздрогнул и сердце его сомлело: как открылись старику его мысли? Растерянность Ивана была сродни той, которую он испытал однажды в петербургской подземке, увидев, как человек, сидящий на скамье рядом с ним, смотрит в партитуру и лицо его при этом удивительно меняется, будто где-то в мозгу у него встроена мембрана, переводящая крючки на линейках в чистые созвучия. «А и вправду, — смущённо подумал Иван, — кто сидит за спиной возницы в той бричке, куда впряжён я?» На всякий случай он обернулся — позади никого не было.
— Чист ты умом, Ваня, — сказал с улыбкой старик, — аки младенец от крещальной купели.
— А ты? — холодея, спросил Некитаев. — Кто ты такой?
— Я-то? — сощурился дед. — Я — пламенник. Порода такая на чудеса способная и шибко живучая. Не слыхал о нас?
— Не слыхал. А говорили — раскольщик ты из Керженских скитов.
— Что ж, был и в скитах… — Старик чуть помолчал, потом ещё раз протяжно чмокнул. — Оттуда ходил ко граду Китежу, чьё земное укрывище ныне в холмах у озера Светлояр. Летом, в ночь на Купалу, если кто со свечкой вкруг Светлояра обойдёт, тому это как хождение богомольное в Киев зачитывается, а если трижды осилить — будто паломничанье по всем уделам Богородицы на земле совершил. Ну, а кто двенадцать раз обернётся, тот и вовсе как в Святую Землю на поклон сходил. Под Владимирскую там вся бродячая ради Христа Русь собирается, колокола китежские, подземные слушает. Само собой, и разрыв-траву сыскивают…
Лесная дорога вывела к большаку, протянувшемуся вдоль кромки бора, и бричка потащилась по солнцу, оставляя за собой содовое облачко пыли. Слева мирно топорщился лес. Справа голубело огромное поле долгунца. Впереди играли с Буяном в салки глазастые жуки-скакуны — проворные и азартные, они отлетали на три сажени вперёд, дожидались в горячем дорожном прахе неторопливого жеребчика и вновь неслись взапуски.
— Там, у Светлояра, возле ключа лесного, где сгибнул князь китежский Георгий Всеволодович, случилась у меня одна встреча, — сказал старик. — Я-то сам в летах был, когда уж не колеблются, да сошёлся с одним из наших — совсем стародавним. Годов ему было девятьсот шестьдесят, пожалуй. Как есть самые Аредовы веки.
— Из каких из наших? — не понял Иван.
— Известно — из пламенников. Он уже исход земного века чуял, оттого и раскрыл мне, что передал ему последний, супостатами убиенный государь завещальную привеску. Самому ему не посчастливилось наследника сыскать, так пламенник её мне отдал — чтобы я вручил помазаннику, если он на моём веку уродится. «У тебя, — сказал, — всё впереди, поезди по свету, посмотри города, веси, обители. Талисман этот сам преемника укажет».
— Какой государь? — недоумённо спросил Некитаев.
— Не знаешь ты его. То был государь истинный и по той поре тайный. — Старик немного помолчал, уставясь на оживший хвост Буяна, которым тот разгонял объявившихся на солнце слепней. — Царство истое, не оплошное, не иначе родиться может, как от иерогамии, священного брака меж землёю и небесами. Жених, помазанник небесный, и есть тайный государь, а невеста — держава земная со всеми её обитателями. Вот только не всякий раз им повенчаться суждено — много на пути к алтарю терний. А если государь до алтаря дойдёт, то через тот священный брак благодать небесная и земле передаётся. Земля без царя есть вдова.
— А что же консулы? Чем не властители державе?
— И на крапиве цветок, да не годится в венок, — усмехнулся старик. — Государя вымолить надо. Сам собою он не родится.
— Ну а как того государя узнать? — Не то чтобы Иван поверил старику, но ощутил в его выдумке какое-то очарование. Так порой западает в сердце голос певца — не потому, что певец речёт истину, и не потому, что голос его особенно могуч, а потому, что, имея волновую природу, голос этот способен срезонировать, вступить в тонкие отношения со зрителем, который, возможно, по природе своей тоже не более чем волна.
— Знающему человеку это однова дыхнуть, — сказал старик. — Государь завсегда меченый. Только отметина та простому глазу не видима. Как бы тебе… Точно ангел его поцеловал — вот. Да не печально, а со страстью — с прикусом. К тому же, у меня и привеска есть: она тайного государя точно укажет — чем он ближе, тем в ней жару прибывает. — Старик легонько похлопал ладонью по груди — так щупают карман, проверяя на месте ли спички. — Помазанника того я и сыскиваю. Затем и землю русскую всю наискось исходил. Надо талисман ему передать. Силы-то в привеске никакой нет, кроме той, что хочет она быть при хозяине. А раз так, то пусть государь её и преемствует. Наше дело чуточное — принять да вручить, а дальше ему самому через буревал к алтарю дорогу торить.
Тем временем бричка обогнула невысокий лесистый косогор и вдали, меж яблоневых куп, показались крыши первых деревенских домов. Старик молчал. Прикрыв веки и отпустив вожжи, он, казалось, задремал на полуденном припёке. Некитаев помахивал прутиком и, елозя на козлах отсиженным задом, обдумывал слова старика. Воображение рисовало ему престранную картину — Георгий Победоносец в ангельском чине, широким веером, точно кречет над зайцем, распустив крыла, кусал за кадык не то Александра Ярославича, не то артиста, сыгравшего его в кино.
На въезде в пустое сельцо (бабы доили на выгоне у Порусьи бурёнок, мужики тоже чем-то чёрт-те где занимались) Буяна дружно обтявкали две собачонки. Жеребец в ответ даже не фыркнул. В канаве у деревенской улицы среди зарослей лабазника возились три поросёнка, в которых лишь понаторевший в адвокатской казуистике английский ум мог заподозрить трудолюбие. Возле пруда тяжко топтались рыжелапые гуси. Миновав опрятную часовенку с чудной гонтовой луковкой, бричка встала у дверей продовольственной лавки. Старик, театрально кряхтя, сполз на землю и поковылял к крыльцу. Иван, ещё пребывая под впечатлением помстившегося наяву кошмара, тоже было спрыгнул на дорогу, но тут его отвлёк странный писк на соседнем дворе. Кадет привстал на козлах: двое белобрысых мальчишек лет семи стояли возле проволочной огородки с цыплятами-переростками и увлечённо наблюдали, как прожорливые твари заживо расклёвывают подброшенных им, истошно верещащих лягушек. Развеяв зрелищем этого детского Колизея нелепый образ хищного ангела, Некитаев поспешил за стариком.
Внутри, облокотясь о деревянный прилавок, вполоборота к дверям стоял мужичок в пиджаке и картузе, явно из сельских разночинцев — не то телеграфист, не то землемер, не то учитель астрономии. Глядя на него, Иван вспомнил потешные истории о повыведшихся ныне социал-демократах, которые на своих конспиративных пирушках принципиально ели одну селёдку. Приказчик отвешивал мужичку в бумажный фунтик грушевую карамель. Похоже было, что старика в деревне неплохо знали — разночинец уже о чём-то с ним оживлённо спорил, а приказчик глупо и вовсе не по обязанности спору их улыбался.
— …Ибо такова структура нашего подсознательного с его базовыми устремлениями — эросом и танатосом, — услышал Иван заключительный пассаж разночинца.
— Дался тебе Фрейд со своим матриархальным эросом, — сказал старик, и Некитаев удивился внезапной перемене его лексики, совершенно не вязавшейся с привычным обликом кержака — старик, словно трикстер Райкин из телевизора, поменял маску, вмиг углубясь в иное амплуа.
— Но кто ещё столь внимательно отнёсся к проблемам человеческой психики? Кто первый осмелился лечить психику через сознание? — удивился собеседник.