вятить Петрушу и подопытного Кошкина в суть затеи. Оказалось, он намеревался сотворить собственного доверенного посредника для разговора с Сущим. Иначе, прости Господи, молитвы и ответы на них обрастают в пути таким эхом, что если один говорит «кожа», то другой слышит «мех» — будто в горах, с разных концов ущелья, перекрикиваются два человека, во рту у которых по рябчику. Это никуда не годилось — Ивану было о чём посоветоваться. Лучшего посредника, чем Адам Кадмон — первочеловек, ещё не лишённый ребра ради Евы и хранящий в себе оба пола, — представить невозможно. Безгрешный по самому основанию, он будет возвращён из дольней ссылки и перед ликом Сущего явится посланником своего нового творца. Разумеется, идея была с бородой, чего Иван вовсе не скрывал. По образу Адама, первого Голема, лепили уже глиняных болванов, оживляя их написанным на лбу теургическим заклятием или вложенной в рот пентаграммой, заменителем души. Но куклы с немым знанием, покорные произволу создателя, стирающего или пишущего на челе болвана «алеф» в слове «эмет» (без «алефа» останется «мет» — «смерть», и Голем замрёт), равно как и выращенные в колбе Гомункулусы, не оправдали надежд. Однако он, Некитаев, выбрал новый путь. Вместо того, чтобы из праха воссоздавать целое, не тронутое вычитанием, он задумал идти дорогой сложения и в уже готовое тело вложить вторую, противополую душу.
Чёрт знает что! Легкоступов был огорчён — Иван пёр к Богу напролом, как трава, и к тому же держал свои секреты.
— А готовое тело — это, должно быть, я? — сообразил Феликс.
— Верно, — подтвердил генерал. — Когда Каурка невзначай выпала из самолёта…
— Каурка выпала из самолёта? — обернулся в кресле Кошкин.
— Да, князь. Досадный случай. — Иван скорбно кивнул и продолжил: — Так вот, господа, когда Каурка выпала из самолёта, прямо в небе её подхватили ангелы. Но так случилось, что первыми поспели не христианские херувимы, а магометанские малаика. Похоже, в джанне какому-нибудь Селим-бею не достало гурии, и малаика, за ненадобностью выпустив из Каурки крещёную душу, отнесли добычу к берегам Кавсера. Теперь, я полагаю, отменная Кауркина анатомия блаженствует в садах джанну, и, как у прочих гурий, на груди Каурки сияет имя Аллаха рядом с именем её праведного супруга.
— Постой… — Феликс оторопело сморгнул. — О чём ты, в самом деле? Что за фантазии? А как же её письма из Царьграда? Она уверяет, что живёт в гареме какого-то турецкого кухмистера…
— Эти письма диктовал я, — признался Легкоступов. — На Мастерской есть один гадальный салон… Гадалка копирует любой почерк, но вот беда — к сорока годам не обзавелась собственным.
— Что значит — фантазии? — Недоверие князя огорчило генерала. — Я сам видел этих ангелов. Я всегда их вижу — нужно только найти верный ракурс. Кто его найдёт, от того уже ничто не скроется, и глаза его узрят наконец, как прошлое отслаивается от настоящего, точно старые обои.
— Да, но после таких историй прошлое становится не менее туманным, чем будущее.
— Будущее — вещь нежная и скоротечная. Оглянуться не успеешь, как оно провоняет, — заверил князя генерал. — Однако, прошу выслушать меня до конца.
И Некитаев рассказал, как душа Каурки, привлечённая сиянием ран в кожуре пространств, которые нанесли спецы по делам тонких миров, с полудюжиной других неприкаянных душ объявилась в доме на Елагином. Тени слетелись чем-нибудь поживиться, словно грачи на пашню, но Кауркина душа сквозь пелену нездешнего забвения узнала генерала и воспылала местью. Обычно эти призраки безвредны, да и Некитаев был защищён талисманом и заговорами, но тем не менее яростная тень могла вносить разлад в труды чернокнижников, примером которого служил обросший колючками лопарь Лемпо. К тому же, вздумай она воплотиться в чьём-то обездушенном теле, она, пожалуй, могла бы стать действительно опасной. Поэтому Кауркин дух решили изловить. Бадняк заманил призрака в свинцовый тюбик, из каких давят краску на разную живопись, и теперь ему своею волей было оттуда не выбраться.
— Бадняк вложит в тебя Кауркину душу и ты станешь совершенным, — обрадовал князя Иван. — Как Адам Кадмон, ты вместишь в себя обе сущности и овладеешь изначальной полнотой. Но, разумеется, услуга за услугу. Надеюсь, роль посредника в моих делах с горним миром тебя не обременит. Не так ли?
— Но я не хочу! — встрепенулся Кошкин, поняв, что генерал не шутит.
Однако было уже поздно. Некитаев спустил на спинке кресла какую-то пружинку, и кресло поймало Феликса в предательский капкан. Князь и сам не сразу понял, что произошло: несколько быстрых щелчков, и его грудь, руки и ноги оказались туго схвачены металлическими путами, а горло стянул выскочивший из подголовника обруч — что-то вроде испанской гарроты. Миг назад он был свободен, а теперь сидел в оковах, как синица в кулаке. На некоторое время Феликс потерял дар речи.
Между тем Бадняк уже извлёк из саквояжа уйму разнообразных вещиц, включая керамический тигелёк со спиртовкой, и теперь хлопотал над язычком голубого пламени.
— Ступай, Прохор, без тебя управились, — велел денщику Некитаев. — Да скажи там, чтобы стол под липы вынесли — как кончим дело, чай в саду пить будем.
Прохор, который звался денщиком лишь по привычке, а на деле был уже в должности ординарца и носил лейтенантские погоны, браво козырнул и вышел.
И тут Кошкин взорвался:
— Извольте прекратить! Я не желаю!..
— Соберись и успокойся, — посоветовал Иван. — Ты не хочешь сравняться с тем, кто дал имена всем Божьим творениям? Извини, я не верю. — Он повернулся к могу: — Ну что ж, приступим.
Бадняк не сдвинулся с места.
— Что-то не так?
— Скажи, — голосом чёрствым, как корка, спросил старый мог, — ведь ты всё равно не позволишь ему остаться тем, кто он есть?
— Разумеется, — кивнул генерал.
— Почему?
— Пустяк, безделка — просто утром, когда мы с князем играли в городки, его рубашка пахла иланг-илангом.
Легкоступов вздрогнул, а между Иваном и могом вновь проскочила молния. «Чушь, — подумал Пётр. — Так это не награда, это — казнь. Он просто хочет извести всех её любовников. Чушь». В груди у него сделалось жарко — когда-то Петруше самому очень этого хотелось, однако теперь он постарался выгрести из сердца все воспоминания, как мёртвых пчёл из гиблого улья.
Бадняк подал генералу фарфоровую воронку с гуттаперчевой гулькой на носике, и тот, двумя пальцами сдавив Феликсу под скулами щёки, заставил князя открыть рот.
— Чудовище! — гневно прошепелявил Кошкин. — Пушть матери, тебя вшкормившей, вечно в аду одну грудь шошёт жаба, а другую жмея!
— Меня выкормила крестьянка-наймичка, — сказал Некитаев и впихнул гульку князю в рот, как кляп.
Воскурив на кофейном столике какой-то фимиам, Бадняк в тишине, нарушаемой лишь мычанием Феликса, взял узкий нож и рассёк Ивану руку. Из раны выступила тёмная кровь. Мог слегка помассировал руку генерала, оживляя ток в жилах, позволил струйке крови стечь в воронку, которая была вставлена Феликсу в глотку, после чего обжёг рану, судя по запаху, чачей и перебинтовал. Затем Бадняк взял со столика свинцовый тюбик и, быстро свинтив крышку, с каким-то тихим заклятием выжал его над воронкой. Из тюбика выскользнуло облачко прозрачного марева, зыбкий невещественный барашек, пульсирующий в каком-то остервенелом ритме и словно бы кричащий, но так, что крик этот слышался животом, а не ушами. Почуяв кровь своего губителя, освобождённая душа Каурки бросилась Феликсу в глотку и он утробно взвыл, будто в кишки его запустили лисёнка. Петруша только однажды слышал такой вой: это было в Царьграде, во время гражданского самосуда над одним курдом, продававшим девственниц-христианок в турецкие гаремы, — ему вырвали язык, отрезали нос и веки, а глаза посыпали солью.
На зажжённой спиртовке стоял тигелёк с медовым расплавом смолы, приготовленной, если верить могу, по рецепту Гермеса Трисмегиста — того самого, что запирал сокровища при помощи магических зеркал, попросту переводя их в отражения, так что в зеркале они существовали, а вернуть их в реальный мир было уже никак невозможно. Разве что опять вызывать трижды великого. Как только глаза князя закатились, вывернувшись на свет налитыми кровью белками, Бадняк сцедил смолу в воронку и запечатал в теле Кошкина Кауркину душу, чтобы она, распознав обман, не смогла выскользнуть наружу. В горле бедняги раздалось клокотание, будто в кастрюле пучило пузырями кашу, и он смолк. За ненадобностью мог выдернул изо рта князя гуттаперчевую гульку. Феликс сидел в роковом капкане и под его человеческой оболочкой шла радикальная реформа: он больше не был прежним Кошкиным, он был куколкой — колыбелью Кошкина нового. Или… уже совсем не Кошкина.
Князя-куколку ломала жестокая судорога и смотреть на это было невыносимо. К тому же воскурённый фимиам больше не спасал от смрада испражнений — судя по запаху, вполне ещё человеческих.
— Я, собственно, хотел выяснить, имеет ли душа пол, — угрюмо признался Бадняк, словно хирург, нарушивший клятву Гиппократа. — Об этом есть разные мнения.
— Скажи-ка, — Иван как будто не заметил смущение мога, — а по силам тебе изловить тень Надежды Мира?
— Можно справиться с душами тех, кто при жизни поражал Божий свет неделаньем и беспечными чувствами, а Надежда Мира восстала против великого умысла, разделившего небо и землю, и не приняла творения. Даже во сне она была яростнее бодрствующих, и поэтому сон её был столь прозрачен, что, не просыпаясь, она выглядывала из него в явь, как тритон из лужи.
— Тогда, господа, приглашаю на чашку чая, — улыбнулся генерал и взглянул на Петрушу: — Что-то ты бледен, дружок, и тени под глазами…
— Ты не боишься? — спросил Легкоступов Ивана, когда они вышли на крыльцо, оставив Бадняка на лобном месте собирать свой жёлтый саквояж.
— Чего?
— Допустим, Бог выдохнул мир. Но вот пришёл дьявол…
— Бог снёс мир, как наседка — яйцо. Но устал его высиживать и пошёл поклевать зёрнышек. — Некитаев поднял голову к небу, где были синь и два ветра, гнавшие облака в разные стороны. — Теперь мир обречён. День ото дня он становится хуже и в конце концов протухнет. Тогда Бог бросит его в помойное ведро — это и будет светопреставление.