Улан Далай. Степная сага — страница 32 из 100

– Отец, отец! Чагдар вернулся! – завопил он неожиданно тонким голосом.

В открытой двери мазанки показалась знакомая фигура.

Чагдар оглянулся. Телега уже показалась из-за поворота.

– Брат, брат, они живы! Живы!

Он увидел, как вскочил в телеге Очир. Как испуганно дернулась и рванула вперед лошадь. Как не отпустивший вовремя вожжи упал вниз лицом возница…

Дальше Чагдар помнил плохо. Помнил, что долго стояли они вчетвером, прижавшись лбами друг к другу, обнявшись за плечи, и плакали. А когда разомкнули круг, не было уже рядом ни лошади, ни возницы. У калитки стоял саквояж Очира, лежал заплечный мешок Чагдара, а рядом – прикрытая свежей крапивой тушка байбака.

Глава 12
Июль 1928 года

Кхе-кхе-кхе! Чагдар проснулся от собственного кашля.

– Братец, налить вам парного молока? – услышал он тихий голосок Булгун. – Теплое молоко от кашля хорошо.

Чагдар разлепил веки. В подслеповатое оконце кухонного закутка сквозь составленные внахлест обломки стекла заглядывал первый солнечный луч. Невестка уже подоила корову и бесшумно переливала молоко из подойника в глиняные кувшины-глечики.

– Не надо, молоко жирное, я в Ленинграде от жирного отвык. Свари мне лучше джомбу.

Невестка выскользнула за дверь. Чагдар почувствовал горьковатый запах запаленного кизяка – Булгун во дворе разжигала очаг. Уже пять лет замужем, а ведет себя как невеста на выданье: глаз не поднимет, слова не скажет, а если скажет, так тихо, что порой и не услышишь. И тело у нее, как у девочки, хрупкое, как хрящ. Булгун – старшая дочь погибшего однополчанина, которому Очир обещал присмотреть за семьей. В голодный год семья переехала из Сальских степей в Калмыкию. Вернувшись из Чехии, Очир отправился на розыски. Мать девушки, оставшись без мужской поддержки, рада была отдать дочь без всяких церемоний, лишь бы та не умерла от недоедания. Булгун почитала Очира, как почитала бы отца, выживи он в той страшной войне. Пятнадцать лет разницы не шутка. Может, потому и не беременеет – от отцов не рожают.

– Братец, вот вам джомба, – прошелестел голос Булгун.

Чагдар приподнялся с печной лежанки, сел, принял из рук невестки чашку. Пахнуло мускатным орехом. Джомбу с мускатным вкусом Чагдар пил в последний раз еще до свержения царя и с удовольствием отхлебнул ароматный соленый чай.

– Мускатный орех от кашля хорошо, – объяснила Булгун. – Оставался у меня кусочек. Перед Зулом наш человек привез.

Наш человек – это Очир. Калмыцкий обычай – мужа ни словом «муж», ни по имени назвать нельзя. Ни в глаза, ни за глаза. Булгун старалась угодить всем: и мужу, и свекру, и деверям. Очень сноровистая, хоть и молодая, только-только двадцать зим. Одна беда: боится Булгун, что за бездетность Очир отправит ее назад к матери, а это будет страшный позор для всех ее уцелевших после войны и голода родственников.

В одиночку четырех взрослых мужчин обиходить – шутка ли, но она справляется. В первый вечер в родном доме Чагдар вскочил с места, чтобы помочь невестке поставить тяжелый котел на огонь, но Очир так выразительно посмотрел на него, что Чагдар тут же вспомнил, что калмыцкому мужчине постыдно делать женскую работу, и сел обратно.

Отец хотел сосватать для него, Чагдара, младшую сестру Булгун, но та умерла, отравившись рассыпанным в амбаре порошком от крыс, который приняла за сахар. Каждый раз глядя на Булгун, Чагдар ощущал укол совести: согласись он четыре года назад жениться, может, и жива была бы сестра Булгун. Чагдар тогда отговорился трудной учебой. Объяснять отцу, что такое свобода воли и брак по любви, не стал – в голове отца нет места таким понятиям. Пообещал жениться, как только окончит институт. Не сказал только, что выбирать будет сам, – отец и так расстроился: опасался, что девушку за это время сосватает кто-нибудь со стороны. Чагдар предложил женить на ней Дордже, парню тогда уже исполнилось двадцать зим. Отец ничего не ответил. Оба понимали, что муж из Дордже никакой.

Чагдар приподнял ситцевую занавеску и выглянул из-за печной трубы в горницу. Дордже совершал свои обычные утренние простирания. Младший брат каждый день начинал и заканчивал молитвой. Вставал до рассвета вместе с невесткой. Зажигал масляный светильник перед полкой с бурханами, принимался простираться. Сто восемь простираний каждое утро. В дни поста: 8-го, 15-го и 30-го числа каждого месяца – шел пешком в Денисовскую, на могилу святого ламы Менке Борманжинова, а потом в хурул. Хурул в Денисовской, самый известный на всю Сальскую степь, хоть и изрядно опустошенный за время войны, оставался теперь единственным монастырем, где все еще шли службы.

Степных волков Дордже не боялся, был уверен, что серые его не тронут. Чего боялся Дордже, так это голодных духов, твердил, что неурожай наслали неупокоенные, ведь недаром же именно в тех краях, где во время войны шли ожесточенные сражения, случился жесточайший голод. Это заблудшие души забрали своих родственников, которые не позаботились об их упокоении. В окрестностях Васильевского много валялось человеческих костей. Когда Дордже находил их, то закапывал, творил молитву.

Чагдара тревожила одержимость младшего брата. Чагдар, конечно, не одобрял диких выходок красноармейцев, раздиравших тексты «Алмазной сутры» на цигарки и использовавших свитки с изображением бурханов вместо портянок. Но гром при этом не гремел, молнии не сверкали, и многие из этих богохульников благополучно жили и даже продвинулись по службе. И он ясно понимал, что партия взяла курс на разрыв со всеми религиями. «Религия – род духовной сивухи, в которой рабы капитала топят свой человеческий образ…» Это Ленин сказал задолго до революции, а Чагдар записал цитату на лекции по азиатскому империализму и заучил наизусть.

Дордже несомненно топил свою молодую жизнь, истирал ее вместе с одеждой, елозя каждое утро по земляному полу. Вчера Чагдар решился поговорить с ним напрямую.

– Братишка, рубаха у тебя драная. Давай съездим на базар, купим тебе пару новых.

Доржде скосил глаза на свой живот.

– Не надо, братец. Мне и эта пойдет. Невестка починит.

– Ты веришь, что носить хорошую одежду грех?

Дордже промолчал, так и не подняв глаз от своего впалого живота.

– Что-то я жизнь не видел ни одного бакши в рваной одежде. Все в шелке да сукне ходили.

Дордже не ответил, ссутулил спину. Лопатки выперли, как зачатки крыльев.

– Худой ты, как щепка. Еды же теперь хватает. Мяса, конечно, мало, но яиц полно.

– Зародышей и сосунков есть нельзя, – тихо и твердо произнес Дордже.

– Боишься, если будешь хорошо одеваться и вкусно есть, жизнь быстрее истратишь?

Дордже поднял на Чагдара полные слез глаза. Губы его дрожали.

– Боюсь, что не хватит времени родовую карму исправить. Есть грех на каждом из нас. Я на человека смерть навел из мести, ты собаку убил, а в каждой собаке – душа малогрешного человека. Старший брат… Не знаю, что такого он сделал, но невестке бурханы детей не дают. Прервется на нас род Чолункиных – кто будет поминать предков?

На этом разговор и закончился. Чагдар отступился.

Сегодня Чагдар остается один в доме. Все поедут в Денисовскую, в хурул на службу. Будут молить, чтобы напасти и дальше обходили их баз стороною. А Булгун будет опять просить бурханов о ребенке.

– А это удобно, что ты теперь другой веры, – усмехнулся Очир. – Есть кому хозяйство посторожить, пока мы в отъезде.

Хорошо телу Чагдара дома: тепло, лениво, в сухом и жарком воздухе кашель и хрипы почти прошли, но голова его в полном смятении. Слишком резким оказался переход из одной жизни в другую, из величественного, монументального Ленинграда на одинокий хутор в донской степи. Он в одночасье переселился из огромного, пусть и сырого, дворца в теплую, но очень тесную хижину. Пять лет – большой срок, произошедшие в нем изменения необратимы, и хотя все семейство искренне обрадовалось его возвращению, но притираются они со скрипом. Очир ведет себя так, будто отнял Чагдар у него звание старшего брата…


Направление в Институт живых восточных языков Чагдар получил в Калмыцком Базаре – тогдашней столице новой автономии. В 1923-м, после возвращения из Монголии и короткой встречи с семьей, он поспешил в Астрахань, на северной окраине которой ютился столичный поселок. Чагдар пошел в Калмыцкий ЦИК, прямо к ответственному секретарю Степанову, полагая, что пришлый товарищ будет более справедлив в назначениях. Степанов встретил Чагдара с энтузиазмом и с ходу назначил его заведующим ликвидационной кибиткой.

– Чем-чем? – переспросил оторопевший Чагдар. В его голове слово «ликвидация» прочно связалось с убийством Джа-ламы. Он решил, что его назначают палачом.

– Кто у нас тут глухой, ты или я? – Степанов совсем не слышал на левое ухо и при разговоре подносил к правому согнутую коробочкой ладонь. – Будешь ликвидатором неграмотности! Учить калмыков читать и писать по-русски.

Чагдар почувствовал некоторое облегчение, но при этом и большое разочарование. С семнадцати лет он все время был в движении, все время балансировал на грани жизни и смерти. А теперь должен сидеть сиднем и учить астраханских калмыков русским буквам?!

– Сегодня главная задача – просвещение, – глядя Чагдару прямо в глаза, сказал Степанов. – И овладение русским языком для калмыков – первый шаг к прогрессу.

Чагдару выдали пахнувший типографской краской букварь с надписью «Долой неграмотность!», стопку серой оберточной бумаги и несколько карандашей. Кибитку установили прямо у входа на базар, где торговали всем – от скота и домашнего скарба до иголок и ниток. Любопытные то и дело заглядывали внутрь, дивились, что на месте очага стоит большой деревянный стол и две лавки, а вместо свитков с бурханами висят портреты Ленина и Троцкого.

Каждому посетителю Чагдар терпеливо объяснял, чем он тут занимается, но не все понимали его донской бузавский выговор, перемежаемый русскими словами. С интересом листали букварь, разглядывая картинки, на которых были русские избы, русская одежда, русские лица, вежливо возвращали букварь Чагдару, бормотали о своей неспособности постичь такую высокую науку и старались выскользнуть из кибитки под предлогом срочного дела.