Улан Далай. Степная сага — страница 57 из 100

кольку написана она была на монгольском и в стихах. «Занимательные заметки» называлась книжица. Описывал Доржиев свои приключения и кругосветные путешествия очень необычно для серьезного человека, имеющего звание хамбо-ламы – священника-философа: с юмором и самокритикой.

При петербургском дацане Доржиев построил два жилых дома для монахов, преодолев многочисленные препоны, чинимые властями, и бурные возражения православных священников. А в 1920-е годы, когда монахи убежали из Ленинграда от голода и репрессий, Доржиев отдал освободившиеся комнаты студентам Восточного института. Сам Чагдар там никогда не жил: общежитие при дацане считалось сомнительным местом для партийных студентов, да и ездить из Старой деревни, где находился дацан, на улицу Блохина, а потом на набережную Обводного канала, было не с руки.

Дальнейшей судьбы храма Чагдар не знал. Но сейчас ему очень хотелось, чтобы дацан уцелел и действовал.

Через час быстрого хода по все больше темнеющим и пустеющим улицам и мостам Чагдар был у цели. В тусклом свете северной летней ночи здание храма выглядело монолитной темной громадой. Окруженное высоким кирпичным забором, оно казалось надежно огражденным от опасного для жизни мира. Ажурные ворота, увенчанные многочисленными трезубцами, были заперты, боковые калитки справа и слева от ворот тоже. Ни одного окошка не светилось во втором этаже храма, где находились комнаты для монахов. Но нос уловил слабый запах терпких можжевеловых воскурений, и ничего не могло обрадовать Чагдара сейчас больше. Дацан действовал! Через забор ему, конечно, не перемахнуть, но у жилых домов имелся и отдельный вход – Чагдар был здесь пару раз в гостях у сокурсников из Монголии.

В нижнем этаже четырехэтажного дома раньше было два магазинчика: один торговал съестным: рисом, сушеным саго, китайским чаем, второй – предметами культа и целебными порошками из трав. Тогда, в 1920-е, Чагдара возмущало, что хамбо-ламе всё еще разрешают торговать мракобесием. А теперь, увидев свет электрической лампочки за желтыми занавесками окна в «мракобесном» магазине, Чагдар ощутил, как этот свет будто проникает внутрь и согревает его, растапливает окаменевший живот.

Он негромко постучал в окошко. Занавеска приподнялась, чье-то скуластое лицо прилипло к стеклу. Свой! Не имело значения, калмык, бурят или монгол – закон гостеприимства для всех один.

– Сян байну, – негромко, словно пароль, произнес Чагдар приветствие, единое для бурятов и монголов.

– Мендвт! – ответил ему человек за стеклом и широко, радостно улыбнулся.

Заширкала задвижка, дверь открылась.

– Проходите, попейте чаю! – традиционно приветствовал Чагдара бритоголовый монах в багровой одеж-де. По узкому лицу, тонкой кости, по манере двигаться Чагдар опознал в нем донского калмыка. Так и хотелось расцеловать земляка, едва сдерживал нахлынувшие чувства.

Внутри пахло тысячью целебных трав, как пахнет только в приемной ламы-лекаря – эмчи. Запах был сильный, пряно-перечно-сладкий, но умиротворяющий. Монах указал Чагдару на стопку узких матрасиков посреди пустой залы, предлагая сесть, а сам поспешил к стоявшему в углу примусу – разогревать чай.

Чагдар оставил у порога чемодан, сел, огляделся. Магазин выглядел непривычно пустым. Когда-то здесь на многочисленных столах и столиках лежали блескучие отрезы тканей, медальоны, медная утварь, колокольчики и павлиньи перья, теперь же из всего убранства остались лишь высокие шкафы с выдвижными ящиками: большими внизу, маленькими повыше.

Между тем монах принес дымящийся котелок и две фарфоровые чашки. Котелок поставил на чугунную подставку, чашки – на низенький лаковый столик, больше похожий на скамейку для ног. Разлил чай, аккуратно зачерпывая деревянным половником, подал чашку гостю. Чагдар окунул по обычаю в чай безымянный палец, брызнул вверх, вниз и за спину, отпил глоток. Это была настоящая джомба с молоком, солью, маслом и мускатным орехом. Чагдар старался пить не торопясь, делая мелкие глоточки, но как ни пытался растянуть, чай быстро кончился. Монах молча взял чашку и вновь наполнил. Чагдар допил вторую чашку и, возвращая, произнес:

– Цадув!

Это простое, короткое слово означало, что он сыт, и подразумевало, что благодарен. Теперь можно и разговоры разговаривать.

– Вижу, что вы мой земляк. Из какого рода будете? – монах соблюдал церемонию встречи.

– Чолункин Чагдар, сын джангарчи Баатра…

– Да ты что! – хлопнул себя по бедрам монах, моментально перейдя на «ты» и на русский. – Я с твоим старшим братом Очиром в Галлиполи в одном лагере время коротал!

Чагдара словно ткнули внезапно в спину горячей головешкой.

– Отважный рубака твой брат! Как он? Жив?

– Жив, – односложно ответил Чагдар, не решаясь ничего добавить. – А вы из какого рода будете? – перенаправил он течение разговора.

– Куберлинов я, Анджука, из Власовской станицы. Духовное имя у меня Сандже. Гелюнг Сандже. А младший сын у Баатра манджиком был в хуруле, правильно я помню? Это ты, значит…

– Нет, я средний, – рассеял заблуждение собеседника Чагдар.

– Средний? – удивился гелюнг Сандже. – А средний же большим начальником при новой власти стал, так люди говорили. – Гелюнг замолчал и словно бы заново стал рассматривать Чагдара.

Ничего невозможно утаить среди калмыков. И надо же за 2000 километров от дома наткнуться на человека, столь осведомленного о тебе и твоей семье!

– А вы давно здесь, в дацане? – Чагдар опять попытался перевести разговор.

– С марта. А до этого то у одних родственников прятался, то у других, то у третьих. И ведь все время на меня доносили. Старики-соседи придут, попросят ритуал сделать, поблагодарят, а потом их дети на меня и настучат, комсомольцы ретивые. Научили большевики народ грамоте, пишут доносы и пишут… Приходилось бежать, снова и снова. Замучился жить, как заяц, и подался через всю страну, когда услышал, что дацан открыт. Я здесь вроде сторожа, хотя и воровать-то тут уже нечего. Хамбо-лама всех, кто остался в дацане, записывает теперь как работников: истопниками, уборщиками, дворниками.

По нынешним временам гелюнг Сандже был непривычно откровенен. Чагдар почувствовал, что должен как-то объяснить свое появление здесь.

– А я вот полечиться сюда приехал. У нас лекарей не осталось, думал, может быть, здесь…

– В феврале обоих эмчи забрали гэпэушники, вместе с ламой-живописцем. Хамбо-лама делал гадательный расклад, говорит, уже ушли они из этого мира… Все эти ящики, – гелюнг Сандже указал на шкафы, – заполнены снадобьями, а лечить теперь некому. У хамбо-ламы совсем ноги отказывают, еле двигается. В Бурятии ищут лекаря. Только все, кто жив остался, в ссылке. Но недавно нашли одного на свободе, может, и доберется сюда, – гелюнг надолго умолк, перебирая четки.

– Поразительно, что дацан не закрыли вовсе, – нарушил тягостное молчание Чагдар.

– Великая заслуга хамбо-ламы, да продлятся его годы, – гелюнг Сандже сложил ладони молитвенной лодочкой. – Всех начальников убеждает, что дацан вроде как посольство Далай-ламы, тибетская миссия. Но монахов это от рук ГПУ не спасает. Живем тут на свой страх и риск. Идти-то больше все равно некуда. Каждый день собираемся и молим великую мать-заступницу.

Хороша заступница! Чагдар вспомнил сказку, которую знал с детства. Обманом выведала Окон Тенгри, Небесная дева, где находится душа ее мужа-черта, и убила его. Убила и сына, чтобы не множить чертово племя, и, освежевав, привязала кожу и скальп сына к своему коню. А сама превратилась в трехглазую уродину. В одной руке – дубина, в другой – чаша из черепа, на шее – бусы из человеческих голов. Кого может защитить от зла Небесная дева, поступившая так со своими близкими? Она сама воплощенное зло, что требует новых и новых жертв…

И на Чагдара вдруг снизошло откровение. Товарищ Сталин действует точно, как богиня Тенгри. Сначала расправился с недругами, а теперь уничтожает своих. Ведь есть и мужская ипостась этой Окон Тенгри – бог смерти Яма, он же Эрлик-хан, властелин ада и верховный судья загробного царства. Ему молятся, а он уничтожает вражеское племя и семя. И он один знает, в ком кроется враг. Сам человек может не знать, а он знает.

Чагдар зажмурился и сдавил руками голову – какой бред!

– Ты, наверное, устал с дороги? – обеспокоился гелюнг Сандже. – Ложись прямо здесь, – показал на стопку матрасиков, на которых сидел Чагдар. – Ложись, а я сейчас молитву прочитаю и тоже спать. Завтра сведу тебя к управляющему.

Чагдар поблагодарил кивком, пристроил пиджак на крючок у двери, снял ботинки. Достал из чемодана старый пиджак и, свернув, сунул под голову вместо подушки. Теперь он был спокоен: партбилет был у него под щекой.

А гелюнг Сандже раскрыл створки шкафа, где оказался миниатюрный алтарь, воскурил благовонную палочку, зажег светильник и, сев на пятки, принялся читать мантры.

Странно, что у партийцев нет вечернего ритуала, подумал Чагдар. Могли бы петь «Интернационал». «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем…» А потом опять ничем. Новый мир строится на большой крови, и многие энтузиасты лишились жизни во имя его. Но, положа руку на сердце, становиться еще одной жертвой гневной Окон Тенгри совершенно не хотелось. «Я очень малодушный», – самокритично подумал Чагдар и отключился.

Глава 17Октябрь – ноябрь 1938 года

Кху-кху-кху – кашель все сильнее одолевал Чагдара. В безлюдном зале было зябко, запах масляной краски, которой он замазывал свастику на плиточном полу, раздражал надорванные легкие. Кху-кху-кху – эхо гулко отражалось от нарядных охристых колонн и стекол светового фонаря над бывшим залом молебнов. Полуприкрытые, странно выпуклые, слегка скошенные к переносице голубые глаза Большого Будды смотрели, но, казалось, не видели происходящего. Уголки губ уползли высоко вверх в отрешенной улыбке, словно говоря: замазывай не замазывай, а символ вечного круговорота жизни будет виден и через три слоя коричневой краски, которую Константин Иванович Гассар, завхоз добровольного спортивного общества «КИМ», выдал Чагдару, чтобы замаскировать «эту фашистскую мерзость».