– К Гитлеру их мужики подались – пьяно растягивая слова, майор вытащил из планшета бумагу. – Прими по списку!
Йоське опять – как при убийстве Аюшки – хотелось закричать: нет, на хуторе не выявили ни одного предателя, остальные воюют в Красной армии, которые не погибли еще. Но сил не было. Только стянул с головы буденовку и в сердцах шмякнул ею по наплавившемуся под солнцем насту – снег тут же посерел от вшей. Начальник станции остановился прямо перед ним, внимательно разглядывая семейство.
– Ну вот, какие-никакие мужички нашлись! – обрадованно воскликнул он. Отец на этих словах зашелся в кашле. – Да только довезу ли я их до лесхоза, таких дохляков? Мои староверы везти такую вшивоту побрезгуют, – начальник указал на замерших в отдалении лошадей под попонами, запряженных в добротные сани. На них бездвижно сидели мужики с заиндевевшими бородами, в огромных тулупах. – Им, что ж, розвальни потом сжигать придется вместе с пологами?
– А ты сперва прожарь их! В бане!
Слева раздался протяжный стон. Беременная Сокки держалась за живот, под ней расползалось влажное пятно.
– Рожаю… – простонала она по-калмыцки.
– Ах ты, мать твою так! – выругался начальник, без перевода ухватив суть. – Повитуха среди вас есть?
– Есть, – кивнул головой отец.
– Ну, поднимайте свою роженицу и ведите на станцию, в комнату ожидания. Для остальных соорудим костры – грейтесь пока так, ждите баню.
Две старухи: Нюдля, бабушка Балуда, и Делгир, бабушка Цебека, – повели Сокки к зданию станции по узенькой тропинке, больше похожей на вырытую в снегу траншею.
– Нам бы кипятку, – попросил дед начальника станции. – Сутки не пили.
– Водой мы богаты. А вот с едой плохо.
– Мы уже всё едим. И селедку пробовали, и грибы.
– Видишь, каких золотых работников я тебе привез? – майор хлопнул начальника станции по плечу. – И даже на одного человека больше, чем в списке. Принимай!
– Товарищ начальник! Позвольте нам последних покойников из вагона с собой забрать, дети малые, на последнем переезде умерли, хочется похоронить как положено, – обратился к майору дед.
– Вот и принял бы я твой список, а в нем мертвые души! – разозлился на майора начальник станции.
С майора сошел весь хмель:
– А если ты с приемкой проволынишь, у меня еще куча передохнет. Мне дальше двигаться надо. – И, обращаясь к деду: – Сколько их там?
– Трое. Малыши.
– Забирайте. В списках вычеркните.
Очир залез в вагон, отодрал от пола задубевшие тельца Розы и двух мальчиков, передал вниз. Матери мальчишек тут же заголосили по-калмыцки:
– Я не виновата! Я не виновата!
– Вы не виноваты! – вторили им остальные женщины. Большой материнский грех у калмыков – не уберечь сыновей, вот и отводили от себя вину.
По Розе никто не кричал. В платье-матроске, доставшемся ей от Нади, она лежала на снегу словно на белом песке. Легкий иней серебрил ресницы и посверкивал на солнце в разметавшихся волосах, будто Роза легла отдохнуть на берегу волшебного моря. Йоська тихо любовался сестрой. Смерть, оказывается, может выглядеть и красиво. Потом тетя Булгун развязала узел, достала оттуда простыню, синюю с мелкими красными розочками, довоенную, но совсем новую, завернула в нее Розу, как заворачивают в байковое одеяло младенца, закрыла ей лицо. Роза была теперь вся в розах…
Костры разожгли такие, что и в 3 метрах одежда дымилась. На ярком солнце огненных языков почти не было видно, и казалось, что поленья начинают шипеть, плеваться, стрелять и чернеть вдруг, ни с чего. Лицо и грудь горели, но это было даже приятно – из тела уходил стылый холод.
Две неповоротливые бабы в толстых, как матрацы, стеганках и странных высоких ободах на головах, прикрытых сверху суконными платками, принесли на коромыслах дымящиеся ведра под деревянными крышками, поставили чуть в стороне от костров и тут же дали стрекача. Уморительно было смотреть, как семенят они по тропинке обратно к станции, разметая юбками снег, мальчишки даже захихикали.
В одном ведре была вареная картошка в мундирах, в трех – травяной чай. Дед Баатр раздал всем по картошине: мальчишкам побольше, девчонкам – поменьше, но никто не возражал. Вкуснее картошки Йоська не ел никогда. Даже кожура у нее была какая-то сладкая, а клубень рассыпался на крупинки, как сахар-рафинад. Запивали картошку чаем, пили и не могли напиться. Вода мягкая, как молоко, травы душистые, какие-то размокшие ягоды попадались… Люди повеселели, даже матери умерших мальчиков.
Потом пришел начальник станции и велел всем идти в баню. Мертвых детей положили пока в сарай, чтобы станционные собаки не погрызли. Туда же сложили и немногие пожитки.
Бревенчатая баня стояла прямо за станцией, низенькая, но длинная. Маленькие окошки в предбаннике были замазаны известкой, местами уже облупившейся. Начальник велел раздеваться и все вещи кидать за дверь, на снег. Сбоку на тлеющих углях уже лежал большой металлический лист. На нем будут одежду прожаривать, как на сковородке, догадался Йоська.
И тут вышла заминка: как это женщины будут вместе с мужчинами мыться. Но начальник строго сказал, что времени мало, к ночи надо до Боровлянки добраться, а до нее – ехать и ехать.
Было стыдно: не в обычае калмыков не то что коллективные, а и семейные помывки. Мужчины и мальчишки не сговариваясь заняли левую от входа сторону, женщины – правую. В тесноте Йоська то и дело задевал чьи-то голые тела. Все смотрели в щелястый дощатый пол, сквозь который свободно уходила вниз грязная вода. Взрослые Чолункины прикрывались деревянными шайками, а мальчишки – просто руками. Йоська, Цебек и Балуд долго перемигивались и строили друг другу рожи, чтобы избавиться от неловкости. Женщины расплели косы и спустили их по груди вниз. Но не у всех доставало волос, чтобы прикрыть срам.
Йоська видел женщин в купальниках – на Черном море. Без купальников – только статуи в парке, белые и красивые. Тела в бане совсем не походили на статуи. Худые, как сушеная вобла, с обвисшими, как тряпочки, маленькими сиськами, со сдавленными от ношения корсетов ребрами, некоторые с широко расставленными, похожими на кривые чурбачки ногами, – тела эти вызывали сильную, до слез, жалость. Вот разве у тети Булгун фигура и грудь оказались ничего – наверное, потому, что не рожала детей. У Нади просматривались все позвонки, и у остальных девчонок тоже. У мальчишек и мужчин мускулы подсохли, но сохранились. Кроме отца. Отец был худ, как скрученный свиток, что хранился в мешке дяди Дордже. И все поначалу ощущали себя совсем уж жалкими и беззащитными. Потом разомлели от тепла, пар затуманил обзор, стало легче.
Вместо мыла выдали два ведра серой воды, которую назвали щелоком. Отец сказал, что его делают из березовой золы. Мылись почти крутым кипятком – убивали вшей. Девчонкам волосы поотрезали тут же большими овечьими ножницами. Отрезанные косы начальник велел кидать в топку, но никто не решился оскорблять огонь вшами. Косы сложили в помойное ведро, что стояло в углу предбанника, там и оставили.
Женщины мазали волосы керосином, а потом окунали в шайки с горячей водой. Вообще-то Йоська любил запах керосина, но сейчас его было слишком много. Он никак не мог взять в толк, зачем женщинам так мучиться с длинными волосами. Отрезали бы, как девчонкам, и всё.
К концу помывки прибежала повитуха бабка Нюдля. Сокки родила, но ребеночек мертвенький, весь пуповиной обмотался. Роженицу обмыли на станции, и принимавшие роды тоже хотели бы ополоснуться, хоть накоротке.
Вытираться было нечем, сохли так. Женщины теребили пряди, надеясь хоть чуть-чуть подсушить волосы до выхода на мороз. Надина голова, вымытая щелоком, тут же закурчавилась, как кавказская папаха. Вспомнилась мама с ее красивой короткой прической, с пестрым костяным гребешком, придерживавшим завитки на затылке. Йоське до боли, до слез захотелось, чтобы «тот свет» существовал. Чтобы Роза теперь встретилась с мамой. Пусть только душой. Пусть душа существует. Хотелось верить, что и мама, и Роза, и дядя Дордже увидятся в небесном мире прежде, чем обретут новые тела и разойдутся по новым жизням. И пусть их новые тела будут прекрасными, как статуи в парке культуры и отдыха, а их новые жизни свободны от голода, холода и страха. Да будет так.
От прожаренной одежды пахло паленым. Рукав Йоськиной стеганки подгорел, из него торчал клок ваты. Вовкин полушубок от жара скукожился и не застегивался на груди. И не у него одного – у всех, кто был одет в овчину, одежда подсела и покоробилась, пуговицы расплавились, поломались. Женщины с трудом нацепили на косы шерстяные чехлы-шивырлыки, порыжевшие от жара, смешно укоротившиеся – длинные волосы уже не умещались в чехлах и на холоде концы кос смерзались сосульками. А вот Йоськина буденовка теперь стала ему точно впору.
Сани подали прямо к бане. Дуги и оглобли были разрисованы кругами, цветами и веточками: красными, синими, зелеными – нарядные, праздничные повозки, словно на свадьбу. Только вот лица у мужиков-возниц мрачные. Они косились на калмыков опасливо и, пришептывая «Осподи, упаси, осподи, упаси», троекратно крестили каждого, кто к ним садился. Йоська заметил, что у их возницы под ногой топор, а к веревке, обмотанной вокруг пояса на манер ремня, приделан кожаный чехол, из которого выпирала костяная рукоятка большого ножа. Наверное, от волков.
Троих мужчин Чолункиных распределили по одному на сани. Йоська, Балуд и Цебек залезли в повозку вместе и постарались зарыться поглубже в солому. В соседние сани к дяде Очиру села тетя Булгун с Надей. Туда же положили и сверток с Розой, веселая ткань скрывала смерть от живых. Стыдно, но Йоська был рад, что тело Розы положили не с ними. Чистому, почти сытому, согретому баней, под безоблачным, пусть и холодным небом, среди сине-белого искрящегося снега Йоське очень хотелось жить.
Лошади тронулись, полозья заскрипели, а потом и запели; обоз побежал по накатанной, затрушенной соломой и мелкой щепой дороге вперед, к чернеющему лесу, плотной стеной заслонявшему горизонт, к которому медленно сползало январское солнце. Казалос