Санька потихоньку попятился от пацанов, бурно обсуждавших вопрос, поймали наши Гитлера или он успел убежать к союзникам, перемахнул через штакетник и рванул со всех ног к дому, надеясь обернуться, пока всех построят и утихомирят.
В поселке уже началось бурление. По направлению к поссовету пылили сборчатые бабьи подолы. Женщины на ходу повязывали белые платки, кое-кто успел нацепить и бусы. Мелких детей тащили на руках, кто постарше бежал рядом, цепляясь за мамкины юбки. Старики семенили следом: при пиджаках, несмотря на теплынь. Послышался перебор гармошки – играли «барыню». Сзади басовито засигналила машина, Санька соскочил на обочину, уже поросшую одуванчиками и молодой крапивой. Кузов полуторки был под завязку набит лесорубами. Люди пели «Катюшу» и размахивали руками, рискуя вылететь за борт на кочках.
«Барыня ты моя, сударыня ты моя…» – наяривала гармошка. «Выходила, песни заводила, про степного сизого орла…» – орали лесорубы, перекрывая шум мотора. Голос Левитана вещал из тарелки у поссовета: «Великая Отечественная война, которую вел советский народ против немецко-фашистских захватчиков, победоносно завершена…» Из ворот лесопилки потоком хлынули рабочие.
Санька обогнул лесопилку вдоль забора и засомневался: сразу повернуть налево или забежать в детдомовский барак, обрадовать тетю Булгун, вдруг она еще не знает про капитуляцию.
Тетя Булгун родила в прошлом сентябре рыжего мальчика, которого назвала по-калмыцки Наран, что значит «солнце», а в поссовете записала Никитой. В графе: «отчество» в свидетельстве о рождении Никиты стоял прочерк. Дедушка сказал, что этот ребенок рожден от шулмуса, – только черт мог обрюхатить бесплодную женщину, – и не хотел, чтобы Наран-Никита носил их фамилию. Но против советских законов не пойдешь, и ребенка записали на фамилию матери. Так появился в Боровлянке еще один Чолункин. А позже Борька объяснил Саньке, что отец Никиты – гнилозубый начальник, которого дядя Очир замочил в сортире. И в голове у Саньки все сложилось: не маленький уже, знает, что такое – насильничать. Теперь Никите было уже семь месяцев, и тетя Булгун не расставалась с ним ни днем, ни ночью. Пока работала, привязывала его к боку и поглаживала курчавую головенку малыша каждый раз, когда руки не были заняты. Вовка и Надя частенько заглядывали в детдомовский барак: им нравилось подержать Рыжика на руках, покачать, поагукать. Но отцу и деду они об этом не докладывали.
Санька решил все-таки бежать прямо домой. На крыльце лохматая кошка Величка, доставшаяся им по наследству от поляков, умывалась лапой – намывала гостей. Значит, к вечеру соберутся у них все оставшиеся в селе калмыки – будут варить джомбу и петь песни. Жаль, дядя Мацак с семьей уже уехал в Казахстан – ему, как боевому офицеру, дали на то разрешение. Прощаясь, обещал сделать вызов отцу: в Казахстане, говорят, и отношение к калмыкам лучше, и режим не такой жесткий.
Санька тихонечко вошел в сени, приоткрыл дверь в горницу. Надя сидела за столом и, высунув от усердия язык, выводила что-то пером в самодельной газетной тетрадке. Отец примостился на лавке напротив, спиной к двери, сгорбившись в дугу, прикрывшись, несмотря на тепло, своей потрепанной шинелью – его, похоже, опять лихорадило. Деда видно не было – наверное, лежал на печке, грел кости. Санька шагнул внутрь, одернул рубашку, оправил ремень, прочистил горло и, подражая громкоговорителю, известил:
– Акт о безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил подписан. Война завершена. Германия полностью разгромлена! Ура, товарищи!
Надя от неожиданности чуть не прикусила язык. Отец резко обернулся, лицо покрылось испариной, губы запрыгали.
– Ну, теперь я точно знаю: вы выживете! – дрожащим голосом произнес он. По щекам его катились слезы. И вдруг рванул на груди гимнастерку: – Как больно!
Надя в испуге вскочила:
– Папочка, давайте на воздух, папочка!
– Что у вас там? – дед нашаривал ногой приступок, пытаясь слезть с печи.
Ни Санька, ни Надя ему не ответили, сами не могли понять. Подхватили отца с двух сторон и потянули к двери. Отец, такой маленький и сухой, вдруг стал невероятно тяжелым. С трудом переступил через порог. Губы сделались синими-синими, как будто он наелся черники. Величка вытаращилась на отца, спрыгнула на землю, жалобно замяукала.
– Беги к Майе Тимофеевне, скажи, отцу плохо! – скомандовал Наде Санька, помогая отцу присесть на крыльцо.
Санька не успел даже договорить, а Надя уже была за калиткой. Руки отца, всё пытавшиеся расстегнуть гимнастерку, стали бледными до прозрачности, ногти посерели, почти сливаясь по цвету с металлическими пуговицами. Санька рванул ворот, верхняя пуговица оторвалась с мясом, звонко стукнулась о ступеньку и отскочила в траву. На шее у отца лихорадочно билась жилка, безволосая, выпирающая грудина выглядела беззащитной.
– А, вон она, вон она! Гора! – вдруг встрепенулся отец, протягивая руку вверх и вперед. Санька взглянул туда, куда указывал отец, но увидел лишь наплывающее на солнце облако.
А потом отец упал ничком с крыльца вслед за вытянутой рукой. Ноги судорожно дергались, будто он еще пытался ползти вперед. Санькин голос словно выключили. Он не мог ни кричать, ни звать, ни плакать. Он онемел. Молча перевернул отца на спину. Жилка на отцовской шее еще билась. На почерневших губах выступила пена. Лицо стало совсем чужим, незнакомым…
На слабый шорох за спиной Санька обернулся. На крыльце стоял дед – босиком, без кепки. Он тоже молчал. Незряче смотрел вверх, прямо на солнце. Санька почувствовал, как все в нем трясется, стиснул зубы, чтобы не стучали. Перевести взгляд с живого деда на мертвого отца он не мог. Старика пошатывало. Он нащупал рукой косяк, прислонился. Величка вспрыгнула на крыльцо и стала тереться о дедовы ноги. Дед опустил голову. Солнце полыхнуло на жесткой седой макушке.
– Ушел, – глухо сказал дед. Снова поднял лицо и сложил руки лотосом. Солнце светило теперь прямо в полные влаги глаза, словно на месте помутневших зрачков зажглись два огонька. – Да переродится он в стране, откуда когда-то вышли наши предки, и пусть его новая жизнь будет простой и безгрешной, и пусть не придется ему снова делать тяжелый выбор. Омань ведняхн!
Санька тоже сложил ладони лотосом, загнув внутрь большие пальцы, и тоже развернулся к солнцу, но смотреть на него не смог – тут же ослепило. Он зажмурился. Под веками проступил оранжевый диск, от которого, как круги по воде, расходились волны света. С трудом разлепил веки и взглянул на мертвого. На месте отцовского лица сияло солнце. А на горизонте во все небо поднималась немыслимая гора… и вдруг зазыбилась и растворилась, как в теплой воде растворяется лед…
Санька подхватил отца под мышки, развернул и бережно положил еще теплую голову на нижнюю ступеньку. Дед встал на колени, протянул руку, провел по лицу умершего, закрывая веки.
– Беги, зови своих друзей – надо в дом занести.
И Санька помчался обратно к школе: до поворота на лесопилку, вдоль бесконечного забора… Вылетел из-за угла и остолбенел. Между воротами лесопилки и крыльцом поссовета народу – море разливанное. Кричат, машут платками, поют, танцуют, обнимаются, плачут. Пришлось обегать по задам.
Линейка уже заканчивалась. Все осознавали торжественность момента, стояли руки по швам, как солдаты в карауле. Директор говорил, помогая себе руками – рубил окончание каждой фразы.
– Слава гениальному вождю товарищу Сталину!
– Слава! – отзывалась линейка.
– Слава нашему народу – народу-победителю!
– Слава!
– Слава нашей героической Красной армии!
– Слава!
– Вечная слава павшим героям!
– Слава!
– Линейка окончена. Все по классам!
Головы зашевелились, плечи задвигались. Санька перелез через штакетник. Людмила Елистратовна зацепила его за рукав куртки:
– Александр, что за фортели? Ты где был?
– Людмила Стратовна… – Санька проглотил комок. – Отец у меня от радости умер… На дворе… В дом занести надо… И могилу копать… Отпустите ребят со мной…
Учительница зажала рот ладонью, давя невольный вскрик.
– Какое несчастье! – прошептала она. – А что, взрослых мужчин у вас нет?
– Мы самые взрослые тут остались.
– Поняла. Я вот что… Я к вам после уроков зайду, может, чем…
– Хорошо, – Санька коротко кивнул. – Пошли, пацаны!
Мальчишки вмиг посуровели. Никто не обронил ни слова. Санька шел впереди, стараясь не смотреть на друзей. Глаза его застилали слезы.
Народ у поссовета гомонил все громче. Гармошка наяривала частушки, пронзительный женский голос выкрикивал, перекрывая шум толпы:
От Москвы и до Берлина
Дороженька узкая.
Сколько Гитлер ни воюй,
А победа русская!
Люди хлопали, хохотали, подсвистывали.
На германскую границу
Проводила милушку.
Дроля пишет, что копает
Гитлеру могилушку.
Санька вспомнил, как Валерка, когда был еще Цебеком, во время оккупации написал на стене школы «Гитлер капут!» и как немцы устроили ему невзаправдашний расстрел. Теперь вот и впрямь Гитлеру конец, да внезапное горе перекрыло радость – могилу он будет рыть сегодня для отца.
Дед так и сидел на крыльце, невидяще смотрел вдаль. На покривившейся за зиму лавочке примостились Майя Тимофеевна и Надя, сплелись, обнявшись, то и дело вытирая глаза. Тело отца было прикрыто мешковиной, видны были только босые ноги с неестественно желтыми пятками, зачем-то перетянутые в щиколотках портянкой, словно кто-то боялся, что мертвый может убежать. Сапоги отца стояли рядом.
– Пришли? – спросил дед.
– Пришли, – подтвердил Санька.
– Вносите головой вперед и кладите на стол, – распорядился дед.
Стол в горнице был уже застлан куском красного кумача, на котором в прошлый Первомай Санька написал лозунг «Все силы тыла – на помощь фронту!». Когда калмыков стали расселять, отец забрал кумач с собой и повесил на стену. Вот как он теперь пригодился.