– Я летчиком стать мечтаю, – сознался Санька. – Полярным.
– Это хорошо. Чем дальше от власти, тем лучше для кармы. Отец твой добра людям хотел, но не мог не подчиняться партии. Власть – она всегда против людей, в какие бы одежды ни рядилась. Запомни это. Ты теперь взрослый.
Санькина голова загудела, как трансформатор на подстанции. Получалось, что советская власть – против народа, и то, что сделали с калмыками, не ошибка. Осознавать это было страшно. Санька пощупал значок на лацкане куртки. В апреле, в день рождения Ленина, его приняли в комсомол. В числе первых среди сверстников – за отличные успехи в учебе и активную общественную деятельность. Отец в тот день был такой довольный и гордый, словно это его лично отметили. За ужином беспрестанно повторял, какая большая выпала Саньке честь. Теперь Санька и не знал, что думать: то ли отец это и вправду честью считал, то ли полагал, что значок – ступенька к нормальной жизни без клейма спецпереселенца. Отца уже не спросить.
Перед рассветом Санька все-таки задремал. Растормошил его завхоз. Занесли гроб, поставили на лавку, перетащили со стола закоченевшее тело, сняли с ног и рук путы. Сверху прикрыли транспарантом. В последний раз посмотрел Санька на отца, но это был уже совсем не он, а совершенно чужой, неузнаваемый человек. Хотелось поскорее накрыть его крышкой, но надо было дождаться ребят – без них гроб не вынести.
Санька вышел на крыльцо. По селу орали петухи, пастух гнал к околице мычавшее стадо. Люди – всклокоченные, помятые после вчерашнего празднования – сновали во дворах, чтобы успеть управиться с хозяйством до начала рабочего дня. Победа осталась позади, сегодня нарушений дисциплины начальство не спустит.
Наконец появились Борька, Валерка и Серега. Сказали, что Эрдни заболел, тошнило его вчера весь вечер. Гроб вынесли, взгромоздили на телегу, торопливо накрыли крышкой, стараясь не смотреть на проступившие на лице покойника черные пятна. Сразу забили гвозди, чтобы крышка не съехала по дороге от тряски. Сбоку сложили лопаты. Потом Санька вывел деда, подсадил на телегу позади гроба. Илья Андреич тронул лошадь. Несмазанные колеса жалобно взвизгнули: и-и-и. Так и визжали до самого кладбища, перекрывая и щебет птиц, и кваканье лягушек, и шелест молодой листвы.
Гроб спускали в могилу на вожжах. Тяжелый, но шаткий, он покачивался при спуске, будто внутри кто-то ворочался. Потом ребята спрыгнули вниз и стали задвигать его в подкоп. Гроб, казалось, упирался. У Саньки мурашки пошли по коже. Ему захотелось сорвать крышку и проверить, вправду ли отец умер. Ведь рассказывал же дед, как дядю Дордже однажды ложно приняли за мертвого… Но вспомнил трупные пятна на лице отца и сдержался.
Подошел к могиле Илья Андреич, чтобы бросить горсть земли, а гроба не увидел. Удивился:
– Чудно́ у вас как хоронят: и бабы не воют, и на гроб землицу не бросают.
Когда могилу зарыли и воткнули табличку, дед велел разжечь два костерка из можжевельника и пройти между ними.
– Это что ж, вроде как от заразы? – спросил Илья Андреич.
– Чтобы голодные духи за живых не зацепились, – объяснил дед.
Ребята побежали с кладбища прямо в школу, а Саньке надо было отвезти деда домой. Снова в визгливой телеге.
– А помин-то будет? – поинтересовался Илья Андреич на обратном пути.
– Вчера поминали, когда прощались, а сегодня всё: похоронили – отрезали мертвого от живых, – ответил дед.
У крыльца курился костерок. Тетя Булгун стирала белье, жамкая его в деревянном корыте, выставленном на лавку. Санька помог деду сойти с телеги, подвел к крыльцу. Тетя Булгун тут же подскочила – снять сапоги, и дед позволил.
В доме пахло сырыми полами и можжевеловым дымом, все было прибрано, на печном загнетке стоял котелок с джомбой. Надя сидела у стола с тетрадкой и чернильницей, как будто со вчерашнего утра здесь ничего и не изменилось. Рядом с ней на полу играл щепочками Рыжик. Санька взял из кухонного шкафчика бутылку водки, вынес Илье Андреичу. Тот не отказался, принял.
– Ну, Царствие небесное твоему отцу, – Илья Андреич перекрестился. – Земля ему пухом.
Санька присел рядом с дедом на крыльцо. Смотрел вслед удалявшейся телеге и думал, что самый тяжелый груз, который он будет теперь втайне от всех тащить на себе – это семейная история.
Под ноги плеснуло мыльной пеной – тетя Булгун терла белье о ребристую стиральную доску с такой силой, словно пыталась отмыть саму память о смерти.
– Булгун! – обратился к ней дед. – Переезжай с мальчишкой жить к нам. В тяжелые времена надо держаться вместе.
Тетя замерла, сжалась, как на морозе. Губы ее тряслись, на глаза навернулись слезы.
– Вы примете меня обратно, отец? – она словно не верила тому, что услышала. – Я и думать об этом не смела. Простите, что у Нарана ваша фамилия. Я не виновата.
– Ты не виновата, – подтвердил дед.
– Только я уже не смогу вернуться к вам. Детдомовских в Барнаул отправляют. Я согласие дала с ними ехать. Там никто моего мальчика не знает, никто не будет называть его дурными именами.
– Вот как… Разбрасывает нас, калмыков, судьба. Растворяет в людском водовороте.
Тетя Булгун помолчала, потопталась, потом скороговоркой выпалила:
– Отец, позвольте Надю взять с собой. Ее как сироту можно в детдом оформить. Обустроюсь и на вас с Санькой вызов пришлю. Так теперь делают, я знаю. Вам тоже в город надо. Майя Тимофеевна сказала, в городах доктора умеют незрячесть лечить…
– Значит, ты все продумала, – дед с удивлением покачал головой. – Даже про мою слепоту. Однако! Какие теперь сделались женщины! За мужчин всё решают!
– Простите, отец! – прошептала тетя Булгун.
– Да я не в укор тебе, – пояснил дед. – Просто отмечаю, как изменилась жизнь. А Надю забирай, конечно. По крайней мере, ее на довольствие поставят – и еда, и одежка. И образование в городе лучше. Летом мы тут точно выживем. Да, Санька?
Санька хотел ответить: да, конечно, выживем, но не мог выговорить ни слова. Даже вздохнуть не мог. Голова кружилась так, что он схватился за столбик крыльца, чтобы не свалиться набок. Мир, к которому он только-только приспособился, опять разлетался на мелкие осколки.
Глава 24Декабрь 1948 года
«Я славлю великий советский закон, закон, по которому счастье приходит, закон, по которому степь плодородит…» – в голове Саньки крутились строки из знаменитого стихотворения Джамбула, которое он выучил к школьному концерту, посвященному Дню Конституции. А теперь Санька опаздывал на собрание в дом культуры. Начало концерта затянули – ждали представителей районо, и Санька не находил себе места, потому что неявка на собрание могла грозить ему пятью днями карцера. Но и отпрашиваться у директора он не решался, не хотел лишний раз напоминать о своем статусе спецпоселенца. Да и кто бы вместо него прочитал тогда по-русски стих великого казахского поэта?
Санька несся из школы галопом, ловя пересохшим ртом редкие снежинки и перепрыгивая через затянувшиеся тонким ледком лужи. Закатное солнце едва просвечивало сквозь муть резко похолодавшего воздуха. Желтый диск зацепился за верхушку безымянного памятника на кладбищенском холме, постреливал лучами сквозь дырки ржавого жестяного знамени. Местные говорили, что памятник поставлен еще в царские времена, и раньше, когда село называлось Казанско-Богородским, его венчал орел с распростертыми крыльями. Тогда на одной из четырех гранитных граней была памятная доска в честь погибших в каком-то сражении, а у подножия стояли настоящие чугунные пушки. При советской власти памятник пытались взорвать, но не вышло – гранитные блоки оказались прочно сцементированы. Вместо орла воткнули жестяной флаг, памятную доску и пушки пустили на переплавку, а село переименовали в Узун-Агач, что по-казахски значит «высокое дерево».
Высоких пирамидальных тополей в селе действительно много. Летом они давали длинные тени, трепетали листвой под дуновением знойного ветра, блестели, будто рыбья чешуя в потоке горной речки, – красота, загляденье. Зимой же похожи были на воткнутые черенком вниз неопрятные дворницкие метлы, в темноте грозившие смести все звезды с атласного неба.
В декабре свет уходит быстро – и не успел Санька доскакать до дома культуры, как солнце скрылось за западные холмы и, уже невидимое глазу, все еще озаряло заснеженные хребты Заилийского Алатау. Горы ажурной двухрядной оборкой окаймляли с юга долину, где сбоку припеку обосновалось и разрослось-разбухло село.
Санька влетел в душный зал, набитый до отказа чеченцами и немцами, в основном мужчинами. Чеченцы все в папахах, выпятили бороды словно напоказ, впереди седые старейшины тейпов – чеченских родов. Немцы держались ближе к галерке, чинно сложив шапки на колени. Санька поискал глазами дядю Мацака. Тот занял место с дальнего края, туда уже не проберешься.
Лейтенант – казах с замысловатой фамилией – сидел за драпированным столом на сцене, разглядывая собравшихся. Говорили, что он подкладывает на стул годовую подшивку газет, чтобы казаться выше. Санька привалился к дверному косяку, выравнивая дыхание. Лейтенант встал, поднял руку, требуя тишины. Гудение в зале тут же стихло.
– Гыражыданы сыльно-посыленсы! Пыришол новый укас!
Лейтенант сел обратно на свое высокое место, уставился в лежавшую перед ним на столе бумагу и стал читать, водя пальцем по строчкам: «В целях укрепления режима поселения для выселенных Верховным органом СССР в период Отечественной войны чеченцев, карачаевцев, ингушей, балкарцев, калмыков, немцев, крымских татар и др., а также в связи с тем, что во время их переселения не были определены сроки их высылки, установить, что переселение в отдаленные районы Советского Союза указанных выше лиц проведено навечно, без возврата к прежним местам жительства».
Так перевел для себя Санька речь лейтенанта. На самом деле тот произносил:
– У селях укырыплен рыжым посыленьа…
От усилий лоб лейтенанта сморщился, как урюк, брови сошлись в зигзаг, скулы порозовели. Прочитав первое предложение, он облизал сухие губы, потянулся к стоявшему на столе графину с водой. Зал, воспользовавшись паузой, зашевелился, зашушукался. Те, кто уловил суть зачитанного текста, переводили своим соплеменникам, которые лейтенанта не понимали или вовсе не знали русского.