Но тогда, тогда… Что богатый крестьянин отсылал прочь полюбовницу и ее младенца куда-нибудь далеко, в маленькую усадьбу, подальше от своего дома, а сам женился на другой, об этом Эйрик слыхал, такое не раз случалось у них в округе.
Страх сжимал сердце мальчика так сильно, что он не мог спокойно сидеть на одном месте. Отец отошлет их прочь, коли захочет. Они больше ему не нужны. Уже почитай с год, как отец никуда не берет его с собой, ничему его больше не учит, да почти и не говорит с ним. Даже про Сесилию не спросит. А матушка лежит хворая, за ней все время надо ходить, она не может делать вовсе никакой работы. А что, если отец вздумает прогнать их всех троих из Хествикена? Что, если он захочет взять к себе Турхильд с младенцем вместо них?
Он всегда замечал, что мать терпеть не может Турхильд, да только не задумывался над этим. Теперь он все понял. И ненависть, которой мальчик никогда еще не знал, родилась в его сердце. Он так сильно возненавидел Турхильд, дочь Бьерна, что стоило ему подумать о ней, щеки его бледнели, а кулаки сжимались. Он решил прокрасться однажды ночью в Рундмюр и убить ее. Раз она задумала выгнать из дому его бедную больную матушку вместе с ними со всеми, он вонзит ей нож прямо в черное коварное сердце.
Но как же быть с батюшкой? Эйрик словно держал в руке две стрелы и не знал, которую из них пустить из лука. Ненавидеть ли ему и отца или любить сильнее прежнего теперь, когда он может навсегда потерять его?
Для Эйрика Улав был самым дорогим человеком на земле. Раздражительность Улава, молчаливость и холодность мало печалили мальчика, он стряхивал их с себя, как морская птица стряхивает воду, и помнил лишь те минуты, когда отец был совсем другим. Больше всего, когда они бывали вдвоем в лесу или в море, и когда отец, знающий все на свете, во всем готовый помочь, согревал и успокаивал мальчика своей спокойной доброжелательностью. Но Эйрик знал, что отец всегда желает ему добра. Так было и в тот раз, когда отцу пришлось отрезать ему укушенный палец и он вонзил раскаленное железо в свою плоть, чтобы показать сыну, что ему нечего бояться. Поступок Улава казался мальчику столь славным подвигом, что он не мог вспомнить отчетливо, как все было, мысль об этом ослепляла его.
Потерять отца… Стоило ему подумать об этом, как его начинало бросать то в жар, то в холод, и сердце сжималось от боли. Он мечтал о том, что совершит что-нибудь удивительное, покажет всем, какой он храбрый, и прославится. Он перебирал в уме разные способы, но не знал, на чем остановиться. Когда его отец увидит, каков его сын, то поймет, что воспитал человека, из которого выйдет толк. Когда же Эйрик завоюет сердце отца, он потребует от него, чтобы тот заботился хорошенько о сестре и о нем самом, а матушку бы не смел отсылать, как бы тяжко она ни хворала, как бы ни была она беспомощна и в тягость людям. А Турхильд он велит прогнать так далеко прочь, чтобы больше никогда не надо было бояться, как бы она не пришла со своим детенышем и не заняла их место.
Хотя он никогда не любил отца так сильно, как теперь, спокойствие и доверие к нему пропали. И Эйрик стал замечать, что отец вовсе не любит его, хотя теперь он больше не поучал его и почти совсем не обращал на него внимания.
Улав почти не думал об Эйрике, замечал только, как бы с облегчением, что парнишка стал спокойнее, чем прежде, и меньше болтается под ногами.
Эйрик не говорил никому ни слова о мыслях, которые одолевали его.
Наконец, однажды весной, когда челядинцы отобедали и ушли, Улав сказал:
– Может, ты слыхала, что Турхильд родила сына? – Он говорил тихо, и голос у него будто заржавел.
– Слыхала, – она с трудом откинула голову назад, чтобы видеть лицо мужа, который сидел, откинувшись на спинку стула. Он был бледен, на лице выступили красные пятна, глаза распухли и покраснели. Она догадалась, что он плакал.
Все эти годы она ни разу не видела, чтобы он плакал; даже когда умер Аудун, или когда ее причастили перед смертью, в тот раз, когда женщины думали, что она истечет кровью. Только один-единственный раз видела она, как Улав плакал.
– И каков же он… – прошептала Ингунн, – младенец Турхильд?
– Говорят, будто красивый и здоровый.
– Ты что же, сам не видал… своего сына?
Улав покачал головой.
– Я не видал Турхильд с тех пор, как она уехала от нас.
– Но тебе, верно, хочется поглядеть на дитя?
– Я не могу сделать больше того, что я сделал… для нее. Я ей больше ничем помочь не смогу. А раз так…
Улав поднялся, сделал шаг, хотел было уйти из комнаты. Но Ингунн остановила его.
– Какое имя она дала ему?
– Бьерн.
Ингунн увидела, что слезы снова душат его.
– Так звали твоего деда по матери.
– Да она вряд ли думала об этом. Ты ведь знаешь, что ее отца звали…
Улав сделал движение, будто хотел нагнуться над женой, но потом резко повернулся и быстро вышел прочь.
Она больше не видела его до вечерней трапезы. От Лив она услыхала, что он утром пошел прямо в кузню, и после никто в усадьбе не видал хозяина целый день. Видно, он сидел там и плакал все это время.
Но вот наступила ночь. Улав и Ингунн остались одни в горнице, если не считать Эйрика, который крепко спал в отцовской постели. Муж ходил за больной, как и все прошлые ночи. Много раз жена замечала, что он готов разрыдаться. Она не смела сказать ему ни слова. Ведь у него только что родился сын, и он никогда не сможет привести свое собственное дитя в родную усадьбу и посадить его на почетное место. А Эйрик? Что будет с ним, когда ее не станет?
Смутно догадывалась она о том, что он скорбит не только из-за своего сына.
Он мало думал о младенце, а плакал больше о самом себе. Ему казалось, что он растоптал в прах остатки своей чести и гордости. Лишь после дня святого Улава удалось Улаву, сыну Аудуна, починить дома в Аукене так, чтобы Турхильд могла поселиться там. Его челядинцы должны были перевезти ее вместе со всем скарбом через фьорд. В тот день, когда она должна была переезжать, он направился на юг, к Сальтвикену.
Ингунн лежала и прислушивалась, она велела открыть обе двери, выходящие на тун. Она слышала, как приближались вьючные лошади, как стучали о камни их копыта. Как звенели коровьи колокольчики и семенили маленькие копытца – ребятишки, Раннвейг и Коре, бежали рядом и гнали небольшое стадо овец и коз.
Когда процессия проходила мимо, Лив стояла в дверях, вглядываясь и принюхиваясь.
– Турхильд-то идет по дорожке вдоль залива, – визжала, войдя в раж, служанка. – Не посмела все же нести своего выблядка мимо нашей усадьбы.
– Замолчи, Лив, – прошептала Ингунн, задыхаясь. – Беги вниз, попроси ее… спроси, не хочет ли она… Скажи, что мне сильно хочется взглянуть на ее младенца!
Вскоре в горницу ворвался Эйрик. Его худенькое смуглое лицо пылало, светло-карие глаза метали искры гнева и обиды.
– Матушка! Она идет сюда! Прогнать ее? Не позволю этой мерзкой сучке тащить нам в дом своего нагулыша!
– Эйрик, Эйрик! – закричала мать и протянула к нему свою тонкую, желтую, как воск, руку. – Во имя милосердия божьего, не говори такие страшные слова. Грешно хулить бедного крошку и называть его худыми словами.
Мальчик так повзрослел и вытянулся, стал стройный, как молодое деревцо. Он с досадой тряхнул черными кудрями.
– Я сама послала за ней, – прошептала Ингунн.
Мальчик нахмурил брови, повернулся на каблуках, отошел и бросился на кровать у северной стены. Когда Турхильд вошла, он сидел и глядел на нее с усмешкой, полной ненависти и презрения.
Девушка вошла, опустив голову. Она спрятала волосы под туго повязанным платком из грубого полотна, но спину она держала все так же прямо. В руках она держала младенца, завернутого в красно-белое полосатое одеяльце. И хотя она подошла к жене Улава, покорная и печальная, она, как прежде, держалась с удивительным достоинством и спокойствием.
Женщины поздоровались. Ингунн сказала, что, мол, погода стоит хорошая, и Турхильд будет легко переправиться через залив. Турхильд согласилась с нею.
– Уж больно мне захотелось поглядеть на твоего мальчика, – робко прошептала Ингунн. – Будь добра, дай мне взглянуть на него. Положи его передо мной, ведь ты знаешь, что я не могу подняться, – сказала она, когда Турхильд протянула ей младенца. Тогда служанка положила дитя на кровать перед хозяйкой.
Дрожащими руками развернула Ингунн одеяльце. Мальчик не спал, он лежал и глядел, уставившись прямо перед собою большими голубыми глазами. Улыбка, словно отражение света, который видел только он один, скользнула по его беззубому, пахнувшему молоком рту. Из-под чепца выбивался светлый кудрявый пушок.
– Правда, он большой? – спросила Ингунн. – Ведь ему, поди, не больше трех месяцев?
– После дня святого Лавранса будет три.
– И пригожий какой. По-моему, он похож на мою Сесилию.
Турхильд стояла молча и глядела на свое дитя. Служанка вроде бы мало изменилась, и все же она стала как-то моложе и красивее. Она не только стала стройнее – она всегда была широкоплечая, с высокой грудью, с широкой и прямой грудной клеткой, как у мужчины. Теперь похоже было, что ее полные, налитые груди вот-вот порвут платье, и оттого стан ее казался еще тоньше, а бледное, сероватое лицо с грубыми чертами стало будто мягче и моложе.
– Видно, этот малец голода не знает, – сказала Ингунн.
– Да нет, слава богу, откуда ему знать, – тихо ответила Турхильд, – надеюсь, и не узнает с божьей помощью, покуда я жива.
– Улав постарается, чтобы у мальчика было всего вдоволь даже теперь, когда тебя не будет с ним, – еле слышно вымолвила Ингунн.
– Это уж я точно знаю.
Турхильд завернула свое дитя и взяла его на руки. Ингунн протянула ей руку на прощание. Тогда Турхильд низко наклонилась и поцеловала ее.
И тут Ингунн не выдержала, слова сами сорвались у нее с языка:
– Ты все-таки добилась, чего давно желала.
Турхильд ответила тихо и печально:
– Верь мне, Ингунн, пусть Иисус Христос и дева Мария лишат меня и дитя мое милости своей, коли я говорю неправду. Не думала я обманывать тебя. А он, муж твой, сама знаешь, и вовсе того не хотел. Но так уж вышло, и все тут.