Ульфила — страница 50 из 52

Фритила этому Меркурину Авксентию одним ударом кулака шею переломить мог; просто Ульфилу расстраивать не хотел: знал, что привязан старик к драчливому и вздорному епископу Доростольскому. Фритила поступки ульфилины не то что судить – обсуждать не смел, ибо любил его слепо, не рассуждая.

Авксентий Фритилу распекал до тех пор, пока из соседней комнаты, из-за занавеса, глуховатый голос Ульфилы не донесся:

– Меркурин.

Меркурин Авксентий Фритилу оставил и к Ульфиле вошел.

Остолбенел.

Впервые увидел то, что прежде замечать отказывался: Ульфила действительно умирал. Лежал в постели, точно в гробу, кожа на скулах натянулась, рот ввалился. Смерть еще не завладела им, но уже изменила это лицо, с детства любимое.

И испугался Меркурин Авксентий.

После нежелание свое замечать эту близость смерти приписывал большой любви, какую к Ульфиле испытывал; на самом же деле проистекало все от детского себялюбия – боялся Меркурин остаться на земле один, без Ульфилы.

Смотрел Ульфила на него, будто из далекого прошлого. Из того дня, когда из готского села в Македоновку дохлая корова приплыла. Сравнивал, прощался.

Хотел было спросить Авксентий, зачем лис-Фритигерн приходил. Но не посмел.

Ульфила на столик махнул, где дощечки восковые лежали.

– Возьми.

О, как понимал сейчас Евсевия! Не уйти без наследника на земле, среди людей, – вот первая забота. Прочие же – боль в груди, слабеющие руки, угасающая воля влачить на себе это измученное тело, эту бренную помеху, истинный гроб для огромной, крылатой, на волю рвущейся души, – эти заботы как будто и не гнетут его вовсе.

Авксентий в ногах постели стоит, дощечки в руках прыгают. Хотел бы Ульфила утешить его, но не мог. Никогда не умел людям слезы вытирать. А сейчас еще и некогда ему было.

«Не плачь» – хотел бы сказать Меркурину, а вместо того велел:

– Пиши.

Будто ребенку, которого грамоте обучал.

И начал было:

– Ik, Wulfila, gudja jah…

После рукой махнул. И снова начал, по-латыни, чтобы слова его в Империи ромейской всем внятны остались:

– Ego Ulphila episkopus et confessor semper sic credidi…

«…Я, Ульфила, епископ и исповедник, всегда веровал так…»

И продиктовал символ веры своей, чтобы сомнений не оставалось, ни сейчас, ни потом: Ульфила-гот веровал так.

Все остальное может порасти травой забвения, но только не это, ибо вот единственное из всего земного наследия, о чем не следует строить ни догадок, ни предположений.

И еще велел написать Ульфила, что завещает народу своему и князю Фритигерну, которого благословил, мир и любовь. Но места на табличке больше не было, и Меркурин хотел после записать слова эти; после же забыл…


«Не к такой ли кончине следует стремиться? – писал Меркурин Палладию (Амвросию, Амвросию, Амвросию!) – Но чтобы умереть, как умер епископ Ульфила, надлежит прожить такую жизнь, какую прожил он…»

Глава десятаяSelenae Imperium(387 год)

Были еще и другие готы, которые называются Малыми, хотя это – огромное племя; у них был свой епископ и примас Вульфила, который, как рассказывают, установил для них азбуку. По сей день они пребывают в Мезии, населяя местность вокруг Никополя, у подножия Эмимонта; это – многочисленное племя, но бедное и невоинственное, ничем не богатое, кроме стад различного скота, пастбищ и лесов; земли их малоплодородны как пшеницей, так и другими видами злаков; некоторые люди там даже вовсе не знают виноградников, – существуют ли они вообще где-либо – а вино они покупают себе в соседних областях, большинство же питается молоком.

Иордан Готский

Пока Меркурин Авксентий о судьбах Империи, как умел, пекся, семья его в Македоновке не процветала. Детей в той семье народилось много, до отроческих лет шестеро дожили. Трех, а то и двух лет без ребенка в семействе у Авдея не обходилось. И все на диво прожорливые урождались. Почти все в отца – красивые, веселые, ни к какому труду не способные, будто лилии полевые, что не сеют, не жнут, а все равно с пустым брюхом спать не ложатся.

Один только на прочих братьев не походил – старший, Валентин. Авдей с легкой душой на него все заботы по хозяйству перевалил, а сам без помех стал жизни радоваться.

Большую часть отпущенного ему срока Авдей пил. Фракийское ячменное пиво пил, какое, по слухам, покойный Август Валент чрезвычайно жаловал. И вино виноградное пил, когда добыть удавалось. И кислое пойло из молока кобыльего потреблял, для чего нарочно к аланам в летнее их становище путешествовал.

Жена же авдеева словно истаивала от трудной работы и частых родов. Когда иссякло, наконец, авдеево семя, совсем усохшей осталась, как мертвый мотылек, бесшумной, погруженной в нескончаемые хлопоты.

В бескормицу 383 года умерли двое младших. Авдей шумно горевал. От тоски душевной страшно буйствовал и драки по всему селу затевал. И даже к готам ходил драться, чтобы ни у кого сомнений не оставалось – беда у Авдея.

Валентин, от раннего тяжкого бремени преждевременно очерствевший душой, сказал своей матери, чтобы по тем детям не убивалась, ибо их все равно пришлось бы продать. Не прокормиться большой семье, где сплошь дармоеды, а рабочих рук одна пара. Мать Валентина послушала и горевать не стала.

Валентин-то и был главой семьи. Как он решит, так и будет. Понимая это, мать перед ним трепетала и стремилась угодить.

И Авдей, когда не был сильно пьян (а такое, хоть нечасто, но случалось) тоже Валентина боялся и слушался.

Похоронив второго из меньших братьев, Валентин взял нож и убил кобылу, верную помощницу, ибо иначе не дожить было семье до лета. Авдей по кобыле выл страшнее, чем по детям, но возразить старшему сыну своему не посмел.

По весне заняли в готском селе лошадь и вспахали поле; расплатились из урожая и худо-бедно перезимовали. Когда же минула та зима, ушли из дома братья валентиновы. Больно скучно жилось им с отцом-пьяницей, матерью-мышкой и братом-бирюком. Ушли – и ни слуху ни духу о них больше не было.

Иной раз средний сын вспомнится, Меркурин. В столице живет, у малолетнего государя и императрицы Юистины. На какую высотищу забрался Меркурин Авдеев – подумать страшно! Ну да что о нем лишний раз думать. Отрезанный ломоть этот Меркурин, назад не прилепишь.

Минуло несколько лет после голода; на могилах сорняки выросли. Купить лошадь взамен той, съеденной, Валентин так и не сумел. И жены себе не взял, не до того ему было.

Ранней весной 387 года снова в готское село пошел, насчет лошади договариваться, поскольку одному плуг тащить тяжело, а Авдей с матерью не помощники.

Авдей за Валентином к готам увязался. Постарел Авдей, золотые веснушки на лице его поблекли, добренькие глазки, вечно слезами залитые, выцвели, будто их долго в уксусной воде вымачивали. Рыжеватые волосы теперь совсем редко на голове росли, однако так и не поседели, горели в солнечном свете то медью, то золотом.

И жалок Авдей стал, но богатырство свое прежнее забыть не мог, все хорохорился и, выпив, драку затеять норовил.

Зашел Валентин к знакомцу, Герменгильд его звали. Оба знали, с чем Валентин пожаловал; знали и условия договора, и то, что договор этот заключен будет, – ибо ничего не изменилось по сравнению с годом прошлым, и позапрошлым, и более ранними годами. Потому не спешили хозяева о деле заговорить, а вместо того приятную беседу завели о том, об этом. Авдея же погулять отпустили, чтобы помехой не был.

Хватился отца Валентин к вечеру, когда пора было домой возвращаться. Уже и Герменгильд кобылку вывел и любовно всю ее охлопал, прежде чем повод Валентину вручить; уже и медом их хозяйка угостила, с зимы сбереженным; и все новости переговорены были; и старшая дочка герменгильдова угрюмому этому ромею глазки состроить успела и, отвернувшись, в кулачок прыснула – рослая, широкоплечая девица, крепкая, как молодой подберезовик; уже и о здоровье епископа Силены осведомился Валентин (ибо в скором времени навестить Силену намеревался); уже и смеркаться стало, а Авдея все нет.

Решил Валентин, что, верно, спит Авдей где-нибудь пьяный, и потому Герменгильда поблагодарил и к себе в Македоновку отправился.

А Герменгильд все глядел ему вслед, все головой покачивал и о своем думал: и вправду хороший хозяин этот Валентин. Не его вина, что нет ему удачи. Шальная мысль закралась: не выдать ли и впрямь за него дочку. Хоть и запрещены были в Империи браки ромеев с варварами, в горах Гема на запреты эти (когда хозяйственные нужды того требовали) и не смотрели.

А после отказался от замысла своего Герменгильд. Последнее дело – невезучего человека к себе в семью брать. Откроет, чего доброго, бедам двери в дом Герменгильда.

Наутро из готского села паренек в Македоновку прискакал. Ни свет ни заря ворвался к Валентину на двор и закричал:

– Беда, Валентин!

Валентин в одной рубахе вышел, на встающее солнце щурясь.

– Что блажишь? – спросил готского паренька, спросонок хмурый.

А у самого тоска к горлу подступила. Близко подошел к мальчишке, голову запрокинул: ну, что еще случилось, говори.

Паренек с лошади свесился, босой ногой качнул и Валентина в грудь толкнул случайно.

– Отец-то твой помер, – сказал паренек испуганно.

Валентин будто этого известия и ждал. В смерть отца сразу поверил и ничуть тому не удивился. Только одно с досадой и подумал: нашел время умирать Авдей, в самую страду. И без помощи его, Валентина, оставил. Да еще похороны от дел отрывать будут. А больше ничего не подумалось.

Паренек же готский выпрямился и добавил:

– Его наш Эвервульф убил.

Тут удивился Валентин. Авдей, хоть никому за всю жизнь не принес ровным счетом никакой пользы, хоть и драчлив был, но злобностью нрава не отличался. Больше от полноты душевной кулаками махал. Так что и любили его, пожалуй, несмотря на вздорность.

Валентин плеснул себе в лицо воды, чтобы пробудиться, кое-как оделся, на лошадь позади мальчишки уселся, и поехали.