Улисс — страница 44 из 174

[687]. Одно из них – о «Гамлете»[688].

Он говорит: «Il se promene, lisant au livre de lui-meme»[689], понимаете, читая книгу о самом себе. Он описывает, как дают «Гамлета» во французском городке, понимаете, в провинции. Там выпустили такую афишу.

Его свободная рука изящно чертила в воздухе маленькие значки.

HAMLET ou LE DISTRAIT

Piece de Shakespeare[690]

Он повторил новонасупленному челу Джона Эглинтона:

– Piece de Shakespeare, понимаете. Это так похоже на французов, совершенно в их духе. Hamlet ou…

– Беззаботный нищий[691], – закончил Стивен.

Джон Эглинтон рассмеялся.

– Да, это подойдет, пожалуй, – согласился он. – Превосходные люди, нет сомнения, но в некоторых вещах ужасающе близоруки.

Торжественно-тупое нагроможденье убийств.

– Роберт Грин назвал его палачом души[692], – молвил Стивен. – Недаром он был сын мясника[693], который помахивал своим топором да поплевывал в ладонь.

Девять жизней заплачено за одну – за жизнь его отца[694]. Отче наш иже еси во чистилище. Гамлеты в хаки стреляют без колебаний[695]. Кровавая бойня пятого акта – предвидение концлагеря, воспетого Суинберном[696].

Крэнли, я его бессловесный ординарец, следящий за битвами издалека.

Врагов заклятых матери и дети,

Которых кроме нас никто б не пощадил…

Улыбка сакса или ржанье янки. Сцилла и Харибда.

– Он будет доказывать, что «Гамлет» – это история о призраках, – заметил Джон Эглинтон к сведению мистера Супера. – Он, как жирный парень в «Пиквикском клубе», хочет, чтоб наша плоть застыла от ужаса[697].

О, слушай, слушай, слушай![698]

Моя плоть внимает ему: застыв, внимает.

Если только ты…

– А что такое призрак? – спросил Стивен с энергией и волненьем. – Некто, ставший неощутимым вследствие смерти или отсутствия или смены нравов. Елизаветинский Лондон столь же далек от Стратфорда, как развращенный Париж от целомудренного Дублина. Кто же тот призрак, из limbo patrum[699] возвращающийся в мир, где его забыли? Кто король Гамлет?

Джон Эглинтон задвигался щуплым туловищем, откинулся назад, оценивая. Клюнуло.

– Середина июня, это же время дня, – начал Стивен, быстрым взглядом прося внимания. – На крыше театра у реки поднят флаг. Невдалеке, в Парижском саду, ревет в своей яме медведь Саккерсон. Старые моряки, что плавали еще с Дрэйком, жуют колбаски среди публики на стоячих местах[700].

Местный колорит. Вали все что знаешь. Вызови эффект присутствия.

– Шекспир вышел из дома гугенотов на Силвер-стрит. Вот он проходит по берегу мимо лебединых садков. Но он не задерживается, чтобы покормить лебедку, подгоняющую к тростникам свой выводок. У лебедя Эйвона иные думы[701].

Воображение места. Святой Игнатий Лойола, спеши на помощь![702]

– Представление начинается. В полумраке возникает актер, одетый в старую кольчугу с плеча придворного щеголя, мужчина крепкого сложения, с низким голосом. Это – призрак, это король, король и не король[703], а актер – это Шекспир, который все годы своей жизни, не отданные суете сует, изучал «Гамлета», чтобы сыграть роль призрака. Он обращается со словами роли к Бербеджу[704], молодому актеру, который стоит перед ним по ту сторону смертной завесы, и называет его по имени:

Гамлет, я дух родного твоего отца,

и требует себя выслушать. Он обращается к сыну, сыну души своей, юному принцу Гамлету, и к своему сыну по плоти, Гамнету Шекспиру, который умер в Стратфорде, чтобы взявший имя его мог бы жить вечно.

– И неужели возможно, чтобы актер Шекспир, призрак в силу отсутствия, а в одеянии похороненного монарха Дании[705] призрак и в силу смерти, говоря свои собственные слова носителю имени собственного сына (будь жив Гамнет Шекспир, он был бы близнецом принца Гамлета), – неужели это возможно, я спрашиваю, неужели вероятно, чтобы он не сделал или не предвидел бы логических выводов из этих посылок: ты обездоленный сын – я убитый отец – твоя мать преступная королева, Энн Шекспир, урожденная Хэтуэй?

– Но это копанье в частной жизни великого человека, – нетерпеливо вмешался Рассел.

Ага, старик, и ты?[706]

– Интересно лишь для приходского писаря. У нас есть пьесы. И когда перед нами поэзия «Короля Лира» – что нам до того, как жил поэт? Обыденная жизнь – ее наши слуги могли бы прожить за нас, как заметил Вилье де Лиль[707].

Вынюхивать закулисные сплетни: поэт пил, поэт был в долгах. У нас есть «Король Лир» – и он бессмертен.

Лицо мистера Супера – адресат слов – выразило согласие.

Стреми над ними струи вод, тебе подвластных,

Мананаан, Мананаан, Мак-Лир…[708]

А как, любезный, насчет того фунта, что он одолжил тебе, когда ты голодал?

О, еще бы, я так нуждался.

Прими сей золотой.

Брось заливать! Ты его почти весь оставил в постели Джорджины Джонсон, дочки священника. Жагала сраму.

А ты намерен его отдать?

О, без сомнения.

Когда же? Сейчас?

Ну… нет пока.

Так когда же?

Я никому не должен. Я никому не должен.

Спокойствие. Он с того берега Война[709]. С северо-востока. Долг за тобой.

Нет, погоди. Пять месяцев. Молекулы все меняются. Я уже Другой я. Не тот, что занимал фунт.

Неужто? Ах-ах-ах![710]

Но я, энтелехия[711], форма форм, сохраняю я благодаря памяти, ибо формы меняются непрестанно.

Я, тот что грешил и молился и постился.

Ребенок, которого Конми спас от порки.

Я, я и я. Я.

А.Э. Я ваш должник.

– Вы собираетесь бросить вызов трехсотлетней традиции? – язвительно вопросил Джон Эглинтон. – Вот уж ее призрак никогда никого не тревожил. Она скончалась – для литературы, во всяком случае, – прежде своего рождения.

– Она скончалась, – парировал Стивен, – через шестьдесят семь лет после своего рождения. Она видела его входящим в жизнь и покидающим ее. Она была его первой возлюбленной. Она родила ему детей. И она закрыла ему глаза, положив медяки на веки, когда он покоился на смертном одре.

Мать на смертном одре. Свеча. Занавешенное зеркало. Та, что дала мне жизнь, лежит здесь, с медяками на веках, убранная дешевыми цветами. Uliata rutilantium.

Я плакал один.

Джон Эглинтон глядел на свернувшегося светлячка в своей лампе.

– Принято считать, что Шекспир совершил ошибку, – произнес он, – но потом поскорее ее исправил, насколько мог.

– Вздор! – резко заявил Стивен. – Гений не совершает ошибок. Его блуждания намеренны, они – врата открытия.

Врата открытия распахнулись, чтобы впустить квакера-библиотекаря, скрипоногого, плешивого, ушастого, деловитого.

– Строптивицу, – возразил строптиво Джон Эглинтон, – с большим трудом представляешь вратами открытия. Какое, интересно, открытие Сократ сделал благодаря Ксантиппе?

– Диалектику, – отвечал Стивен, – а благодаря своей матери – искусство рожденья мыслей[712]. А чему научился он у своей другой жены, Мирто (absit nomen![713]), у Эпипсихидиона Сократидидиона[714], того не узнает уж ни один мужчина, тем паче женщина. Однако ни мудрость повитухи, ни сварливые поучения не спасли его от архонтов[715] из Шинн Фейн и от их стопочки цикуты.

– Но все-таки Энн Хэтуэй? – прозвучал негромкий примирительный голос мистера Супера. – Кажется, мы забываем о ней, как прежде сам Шекспир.

С задумчивой бороды на язвительный череп переходил его взгляд, дабы напомнить, дабы укорить, без недоброты, переместившись затем к тыкве лысорозовой лолларда[716], подозреваемого безвинно.

– У него было на добрую деньгу ума[717], – сказал Стивен, – и память далеко не дырявая. Он нес свои воспоминания при себе, когда поспешал в град столичный, насвистывая «Оставил я свою подружку»[718]. Не будь даже время указано землетрясением[719], мы бы должны были знать, где это все было – бедный зайчонок, дрожащий в своей норке под лай собак, и уздечка пестрая, и два голубых окна. Эти воспоминания, «Венера и Адонис», лежали в будуаре у каждой лондонской прелестницы. Разве и вправду строптивая Катарина неказиста? Гортензио называет ее юною и прекрасной