На дороге нам встречались машины, которых я никогда не видел, они были современнее, просторнее, чище, чем на Ближнем Востоке, новее, быстрее. Дорожное покрытие, в отличие от нашего, не портило шины, потому что было длинным, гладким, ровным, вычищенным, лишенным камней и рытвин, вдобавок изгороди везде ограничивали дорогу с обеих сторон.
— Вся Франция такая? — спросил я.
— Что значит — такая?
— Роскошная, как владения тирана?
Макс обернулся и посмотрел на меня серьезным взглядом:
— Это собственность народа.
Я быстро кивнул, желая, чтобы он лучше приглядывался к дороге, а не ко мне. Когда он снова превратился во внимательного водителя, я снова спросил:
— Такой счастливый народ, значит, никогда не жалуется?
Макс рассмеялся:
— Все время жалуется.
Я покачал головой, не в силах понять. Точеные, невероятно быстрые поезда пересекали время от времени сельский пейзаж. Самолеты скрещивали ватные шлейфы в бесконечности неба. Гигантские грузовики спокойно и слаженно шли друг за другом.
— И так каждый день?
— Как — так?
— Столько людей на дорогах?
— Сегодня еще спокойно.
Я заподозрил Макса в том, что он надо мной насмехается.
Ночь спустилась, и дальнейшее путешествие оказалось еще чудеснее. Съехав с автострады, Макс проезжал одно селение за другим, все были нарядные, ухоженные, о них заранее извещали и им предшествовали усаженные цветами круглые клумбы на перекрестках. Мне хотелось остановиться в каждом из них, задержать руки торговцев, спускающих железную штору на сверкающие витрины магазинов, впрыгнуть внутрь домов, залитых золотым светом, пройти сквозь занавески, чтобы стать сыном той семьи, братом той женщины, сесть во главе того обильного стола, заменить мужчину, закрывающего ставни, чтобы потом вернуться к книгам, вернуться к задумчивой женщине, сидящей в пурпурном кресле возле букета цветов.
Макс останавливался в трех деревнях, чтобы тайно вручить членам ассоциации документы. Каждый раз он оставлял меня на центральной площади и исчезал. Воспользовавшись этим, я нюхал воздух и смотрел по сторонам.
В третьем городке, когда я ополаскивал руки в фонтане, сложенном из песчаника, папа устроился рядом со мной и восхищенно свистнул:
— Свобода, равенство, братство! Ты видел, сын?
— Мм? О чем ты?
— Свобода, равенство, братство.
— Это песня?
— Нет, с сегодняшнего утра я читаю эти слова повсюду: на фасадах, на фронтонах, на памятниках, на статуях. Ясное дело, это всего лишь лозунг, согласен, но люди, которые его объявили, не могут быть плохими.
— Они перебарщивают. Это как человек, который на базаре кричит, что продает самые красивые и самые дешевые ткани: он кричит громко, потому что врет.
— Конституция республики не имеет ничего общего с базарными привычками, сын, ты заблуждаешься!
— А разве не под тем же девизом французы строили свою колониальную систему?
— В Алжире, в Марокко, в Сенегале, в Азии? Возможно, ты и прав.
— Так что «свобода, равенство, братство», видимо, означают: «Мы вольны вас захватывать, все равны, но кое-кто равнее других, вы нам братья, когда надо идти на войну».
— Ох, мне кажется, ты слишком мрачен.
— Ложь кроется в третьем понятии — «братство». Чтобы создать содружество братьев, надо решить, кто в него войдет. Очертив круг солидарных существ, которые станут помогать друг другу, несмотря ни на что, надо обозначить и тех, кто останется в стороне и не будет включен в их группу. Словом, надо прочертить границы. Как только ты говоришь «братство», ты противоречишь равенству, два понятия взаимно уничтожаются! Мы все время возвращаемся к одному и тому же: к границе. Не бывает человеческого общества без контура границ.
Папа сокрушенно вздохнул и подытожил:
— Человеку не следовало переходить на оседлый образ жизни, ему надо было остаться кочевником, тогда границ и не было бы.
— Нет, папа, между кочевыми народами столько же войн, сколько между оседлыми.
— Тогда откуда возникают войны?
— Причина конфликтов — это «мы»: «мы» одного сообщества против другого, если это «мы» отражает определенные признаки и оправдывает агрессию против людей с другими признаками.
— А ты-то что, никогда не произносишь слово «мы»?
— Произношу, но я не хочу говорить «мы» про неизвестно кого. Ты, папа, когда восклицаешь «мы», то думаешь о народе Ирака, когда я шепчу «мы», то думаю про мою семью. По-моему, я обязан многим своей семье, а не Ираку. Я признаю долги, но не хочу ошибиться с кредитором. Что мне дала моя страна? Трагедию прошлого, хаос настоящего и сомнительность будущего. Спасибо. Я понял, я ничего от нее не жду, ничем ей не обязан. Зато я обязан близким.
— Так ты теперь не иракец?
— Я пытаюсь не быть им.
— Узкое же у тебя представление о своих корнях!
— А у тебя было такое широкое, что оно тебя погубило.
— Словом, ты мечтаешь стать космополитом?
— Нет, я не мечтаю стать космополитом, я хочу, чтобы мир стал космополитичным. Я мечтаю о том, чтобы «мы», которое я однажды произнесу, означало сообщество умных людей, стремящихся к миру.
— Всемирное правительство?
— Тише, Макс идет!
Вернувшись, Макс направил свою машину в лес.
И тогда я стал бороться с инстинктивным страхом. Чернильная темнота делала деревья опасными, они были такими высокими, что я чувствовал себя ребенком из сказки. Фары сполохами освещали канавы, кусты, оттуда выскакивали звери с испуганными глазами. Снаружи несся вой, пронзительный стон.
Он остановился, и шины заскрипели о гравий.
Он просигналил.
Через несколько секунд перед нами возник дом. Владелец, только что включивший наружные фонари, виднелся силуэтом перед дверью.
— Привет, Шелькер, это Макс! — выкрикнул мой спутник.
Хозяин раскрыл объятия, друзья обнялись.
Макс представил меня доктору Шелькеру:
— Это Саад Саад, он из Ирака, позаботься о нем.
— Здравствуйте, Саад Саад. Можно мне называть вас просто Саад?
Оба рассмеялись. Я — нет, меня била дрожь.
Макс с сочувствием посмотрел на меня:
— Саад так утомил свои глаза во время путешествия, что должен их закрыть. Он падает от усталости.
Он был прав, я спал на ходу. Макс отвел меня в комнату, доктор Шелькер тем временем выкладывал на поднос еду, чтобы я мог подкрепиться.
— Если захотите, ради бога, ешьте в постели, — сказал он, принеся мне поднос. — Приятного отдыха.
Они оставили меня одного на втором этаже и сели выпивать на кухне. Хотя их голоса доносились ко мне наверх, они говорили так быстро, что я ничего не понимал. Впрочем, едва я выскреб последнюю крупицу еды из тарелки и поднес палец ко рту, как заснул.
С доктором Шелькером я познакомился только назавтра. Макс не стал меня будить и на рассвете отправился в обратный путь.
Я попросил врача простить мне давешнее отупение. Пожав плечами, он спросил:
— Вам наверное чай, а не кофе?
— Да, спасибо.
Я порадовался, что хозяин не заставляет меня — восточного человека — поглощать ту терпкую жидкость, от которой европейцы без ума. Вынужденный пить кофе во время итальянских скитаний, я так и не смог его полюбить, и только вежливость не позволяла мне выплюнуть его.
— Вы сильно сластите, кажется?
— Меня удивляет, насколько мало сластят свои напитки европейцы.
— К счастью! Они и так поглощают достаточно сахара с алкоголем и вином. Кстати, как вы себя чувствуете? Я спрашиваю вас как врач.
— Я никогда не задавался этим вопросом.
Он задумчиво улыбнулся:
— Давайте-ка выйдем.
Шелькер одолжил мне пальто, шарф, сапоги, и мы вышли за порог.
Окрестности совершенно не походили на то, что я видел — или, скорее, не видел — накануне. Вокруг дома, за низкой изгородью, окружающей его, уходили в бесконечность поля могил.
Мы вошли на ближайшую лужайку белых крестов. В целом все выглядело нарядно, симметрично, ухоженно, источало мощную гармонию. Да, здесь воистину, в соответствии с официальной формулой, мертвецы покоились с миром, я это отчетливо почувствовал. Порядок и размеренность утверждали равенство перед смертью. Никто из умерших не стоил дороже других на этом военном кладбище, никто не был на голову выше, сильнее, богаче, старше по званию.
— В этой местности, — объяснил Шелькер, — между тысяча девятьсот четырнадцатым и тысяча девятьсот восемнадцатым годом, во время Первой мировой войны, упало двадцать шесть миллионов снарядов. То есть шесть снарядов на один квадратный метр. Этот шквал железа и огня означал семьсот тысяч мертвых. И это не считая уничтоженных поселков, которые никогда не были отстроены, и неразорвавшихся снарядов, которые до сих пор находятся в земле. Большинство людей, похороненных здесь, были молоды, полны сил, и я невольно думаю сегодня, что именно поэтому трава так зелена, как будто растительный мир черпает энергию из сильных тел, лежащих внизу.
Я смотрел на армию крестов — ровных, опрятных, выстроившихся по ранжиру, и думал о том, что солдаты, даже умерев, стоят в вечности по стойке смирно.
Шелькер снова заговорил глубоким голосом:
— Я живу в селе, где есть одна живая душа — моя, но я не чувствую себя одиноко, потому что все они рядом, вокруг меня — живые существа. Они были бойкими, шумными, крепкими, храбрыми. Послушайте, Саад, вслушайтесь в это молчание, вы почерпнете в нем новую силу.
— Почему Макс сказал, что вы — «мэр мертвецов»?
— Потому что я и есть мэр мертвецов. Здесь, в кантоне Шарни-на-Мезе, до войны проживало почти три тысячи человек, в большинстве своем крестьяне, которые населяли девять деревень. Изгнанные со своей земли начавшейся битвой, они так и не вернулись. С тысяча девятьсот девятнадцатого года закон признал за каждым из девяти сел, погибших за Францию, право на муниципальное собрание и председателя, обязанности которого примерно те же, что и у мэра. Затем последовало возведение часовни, памятника павшим, где высечены имена юношей, погибших за Францию. Я посвятил свою жизнь этим людям.