Последний вывод еще не так давно показался бы нелеп и глубоко ненаучен. На современный взгляд, однако, он скорее близок к банальности. От инаковости комизма, одной из сфер стилистики и поэтики, мы заключили, с помощью Лоренца, к инаковости этологии, структур поведения, а, тем самым, и шире – антропологии, типа (авторской) личности. Но такою мы сегодня и представляем поэтику. Система форм дискурса – в теснейшей связи с социопсихическими структурами. Структуры художественной формы и структуры личности соотносительны; и более того, мы можем мыслить творческий акт творящим не что иное, как гомологию или изоморфизм между этими двумя видами структур, изоморфизм поэтики и антропологии. Истинные стилисты понимали это всегда, и самое радикальное утверждение нашего принципа гомологии принадлежит самому стильному веку и обществу – французскому восемнадцатому столетию. Это знаменитая максима Бюффона: le style c’est l’homme.
Разумеется, изоморфизм поэтики и антропологии обнаруживается в «Улиссе» не в одном только соответствии между инаковостью комической и этологической. У позднего Джойса мы находим довольно цельную антропологическую модель, у которой и общий характер, и основные черты имеют явное соответствие, корреляцию с его поэтикой. Аналитическая и техническая направленность этой поэтики ведет к тому, что формальные средства обретают самоценность и суверенность, почти переставая служить обычным изобразительно-повествовательным целям и, в частности, созданию «цельных образов». Новые принципы джойсова письма неуклонно влекли и к аналитическому, расчленяющему представлению человека. Присущая прежней литературе «скульптурная» модель человека («героя») как объемной фигуры, как цельного характера фатально распадается и исчезает. С героем происходит истончание и рассечение, разложение на множество проекций и архетипов, которые получают независимую разработку и живут собственною жизнью.
В «Цирцее» все аспекты блумовой личности отделяются и гипостазируются, становясь самостоятельными субъектами: Блум-мальчик, Блум-бабник, Блум-деятель, Блум-преступник… вплоть до «Блумумии». Это, конечно, прямолинейный и немудрящий прием, отнюдь не новый уже и в пору «Улисса» (для примера вспомним хотя бы Черта при Иване Карамазове). Но уже в «Итаке» расчленение и более оригинально, и более радикально. Она писалась последней во всем романе, и биографы не упускают отметить, что автор был особенно удовлетворен и даже, пожалуй, горд ею. Казалось бы, отчего? Ведь весь эпизод – лишь бесконечная серия вопросоответов, весьма монотонно излагающих микроскопические обстоятельства жизни и быта Леопольда Блума. Нет ни идейной проповеди, ни красот слога, ни изощренной формы. И при всем том, чувства автора как нельзя более законны. Ибо на этих 95 страницах, нестерпимо нудных для всякого неискушенного читателя, совершается антропологическое открытие, открытие нового подхода к человеку и нового образа человека. Бесконечными, методичными, нарочито мелочными вопросоответами художник производит микроанализ своего героя, достигая его разложения на первичные составные части, на элементарные структуры. Все свойства, все действия героя, по уже приводившимся словам Джойса, «предстают в своих космических, физических и психических эквивалентах». Это – антропология. Поэтика же явно, наглядно изоморфна ей, ибо это – поэтика самого методичного и тотального расчленения: текст тоже разложен на «элементарные структуры», он весь, небывалым в романах образом, нарублен на мелкие порции-вопросоответы стандартной формы.
Но какова же выходит новая модель человека? Как мы видим, она имеет резко редукционистский уклон; за ней ясно различимы интуиции о том, что личность человека лишь с виду есть нечто цельное и единое, по сути же она является множественной и сборной, сводимой к сочетаниям каких-то фундаментальных начал или элементов. Эти интуиции – исходный этап модели; вышеописанная работа разложения – этап, следующий за ним. Заключительный же этап – обобщение человека, его универсализация и деперсонализация. Методику разложения применяют к конкретному индивиду, Леопольду Блуму – и находят, в итоге, что Блум целиком сводится к «космическим, физическим и психическим эквивалентам». Но точно такой же вывод был бы получен и для любого другого индивида! – Герой, расчлененный и перемолотый, претворяется в нового, обобщенного человека, тождественного любому другому. Джойс специально подчеркивает этот итог; как знак совершившегося превращения, в конце «Итаки» Блум получает новое имя: Всякий-и-Никто. Это – безличный, деперсонализованный человек, неизбежная черта которого – малая роль, узкий диапазон возможностей волевого, деятельного начала.
По контрасту здесь поучительно вспомнить Блейка (с которым у Джойса, отлично знавшего его творчество, немало ассоциаций и реминисценций). У Блейка также налицо упорная и сильная тяга к обобщенному видению человека, и человек для него – космическая реальность, носитель и средоточие, скрещение слагающих Вселенную универсальных начал. Однако тяга к обобщенному и космическому видению сочетается тут с персонализмом, с усиленным утверждением личного начала, свободы воли и действия. Человек здесь – не только порожденное, но и рождающее, не только перекресток, но и новый центр. И, в итоге, блейковская антропология, а вместе с ней и поэтика, глубоко отлична от джойсовой. У антропологии Джойса – антиперсоналистской, построенной на микроанализе, разложении и редукции человека, совсем другое ближайшее родство, и оно давно уже очевидно всякому читателю: модель Джойса – структуралистская модель. С полным правом мы можем рассматривать микроанализ Джойса как вариант структуралистского метода, развитый художником в романной прозе задолго до появления научной структуралистской антропологии. Перефразируя Ницше, скажем: из духа новой поэтики у Джойса рождается новая антропология.
Все так – но пора и вспомнить неотлучный лейтмотив «темы Джойса»: конечно, герой наш не является и не может быть правоверным адептом структурализма, равно как и любого направления, любой идеологии. Как «новая поэтика» его, так и «новая антропология» в их дискурсивных основаниях и принципах далеко не исчерпываются структурализмом. Что же еще мы у него найдем? Чтобы это увидеть, потребуется отступление: в продолжение темы о плюрализме дискурсов Джойса, следует рассмотреть базовые виды дискурса Джойса в их конкуренции.
В Увертюре к «Сырому и вареному» отец-основатель структурализма Леви-Стросс выделяет, наряду со структуралистской стратегией дескрипции реальности (ergo, огранизации текста, дискурса, эстетического предмета), также и альтернативную стратегию, сериальную, которая представлена в сериальной музыке, а кроме того, как он находит, в абстрактной живописи, китайской каллиграфии и др.; позднее обе эти стратегии в сравнении и сопоставлении обсуждались Умберто Эко. Сериальная стратегия, подобно структуралистской, предполагает высокий уровень организованности, структурности текста – но это существенно иная организованность. Среди их многих отличий есть одно ключевое: оно касается характера используемого языка дескрипции, а ближайшим образом – природы первичных, базовых элементов этого языка. Структурализм требует, чтобы эти элементы были некоторыми смысловыми единицами, чтобы они «имели определенное независимое существование на ином (по отношению к реальности данного текста. – С. Х.) уровне, со своей собственной систематической организацией» (Леви-Стросс). Типичный пример – члены бинарных оппозиций структуралистской модели примитивного сознания: чет – нечет, верх – низ, жизнь – смерть… Это суть очевидные аналоги «начал» античного мышления, «универсалий» средневекового сознания, «ноуменов» или «сущностей» новоевропейского идеализма – и, полагая эти и подобные сущности в свой фундамент, структурализм вписывается очередным звеном в магистральную традицию европейского мышления.
Сериальная стратегия стремится порвать эту преемственную и генетическую связь. Она не хочет опирать дескрипцию на смысловые единицы, знаки какой бы то ни было независимо (то бишь внетекстово) существующей знаковой системы, будь то «начала», универсалии, эйдосы, символические формы… – иными словами, она отбрасывает весь уровень изначальной артикуляции, извне заимствуемого внетекстового означивания. С отказом от всего этого дескрипция производится в терминах условных и произвольных единиц, что находятся и утверждаются как «единицы» волевым актом, чистым необосновываемым выбором: их базовый статус, а за ним и другие особенности дескрипции, выступает как внутренняя черта данного текста, не подлежащая никакому выводу или оправданию, как его собственный закон, который он сам – и только он сам! – полагает себе. (Заметим, что тут четко сквозит еще один лейтмотив, родной Джойсу, – выход к автономизации и абсолютизации текста.) При полном отсутствии внутреннего, то есть извне заложенного, смыслового содержания единицы сериальной дескрипции организуются не в субструктуры, а только в серии, ряды, формальные комбинации. Организация смыслов всегда многоуровнева и иерархична, организация же сериальная принципиально лишена иерархического начала. Как указывает Жиль Делез, разбирающий сериальность в своей «Логике смысла», сериальная форма скорей тяготеет к неиерархической дуальности: серии легко продуцируются парами, где одна играет роль означающего, а другая означаемого.
Согласно анализу Эко и Ж.-М. Рабате, именно сериальная стратегия является основной в разложении языка и создании новой языковой текстуры в «Поминках по Финнегану», и мы с этим должны согласиться: в самом деле, в том, что мы выше назвали «парциальными языковыми дискурсами» (эп. 7), нетрудно признать примеры условных единиц сериального построения. Зачатки же, отдельные проявления сериальной стратегии различимы у Джойса и значительно раньше. Помимо языка, наиболее заметные ее зерна можно видеть в комических гиперперечнях (эп. 13) или, точней, в тех тенденциях, какие несет у Джойса этот столь частый его прием. Главных тенденций две: Джойс нев