аботе, так что в результате сумел получить бронь на все время войны.
Вернувшись с фронта, Танев порвал с ним всякие отношения, так же как и Надежда Сергеевна. Да и сам Смирнов теперь избегал их, вплоть до последнего года, когда он написал скрипичный концерт.
Композиторские успехи его были в то время еще не блестящие, и Смирнов рассчитал: если первым исполнит концерт Танев, это наверняка не останется незамеченным, тем более партия скрипки в нем была технически очень сложна, выигрышна, – как раз для Танева.
С этим он и позвонил сперва самому Михаилу. – Старик, концерт этот лучшее, что я написал и, может быть, напишу. Поэтому я посвятил его тебе, ведь и годы нашей дружбы были…
Недослушав заготовленную заранее эту фразу, Танев повесил трубку. Жене он ничего не сказал.
Через несколько дней Смирнов позвонил Надежде Сергеевне, попросил встретиться. Она отказывалась. Но он уверил ее, что это очень важно, речь пойдет не о нем самом – о музыке, и вообще он много времени не отнимет, он и звонит-то чуть не из их подворотни, из автомата Мужа дома не было, и Надежда Сергеевна позволила Смирнову подняться.
Вот тогда-то, внезапно почувствовав приближение припадка, Танев вернулся домой и тут застал бывшего друга. Подозрительный и вспыльчивый, как все эпилептики, он не захотел слушать никаких обяснений, а только взял концертную свою скрипку и, хлопнув дверью, объявил: если дома за его спиною принимают таких подонков, как Смирнов, он отсюда уходит совсем.
До сих пор ничего подобного, как бы ни бывали сложны обстоятельства, не случалось. И все же Надежда Сергеевна нашла в себе силы выбежать вслед за мужем, забыв про Смирнова. Понимала: уж слишком велико отвращение Танева к этому человеку.
Она догнала мужа, молча пошла рядом. Они жили на улице Алексея Толстого. Был весенний, шалый денек. Старинные особняки пялили на них удивленно большие, до блеска вымытые окна. Танев, не оглядываясь, все убыстрял шаг, и Надежда Сергеевна – тоже. Вышли на Садовое кольцо. Как раз в тот миг от светофора к ним, словно сорвавшаяся с цепи свора собак, рванулись машины. Танев поднял руку.
– Они тут не остановятся, ты же знаешь. Запрещено, – сказала с улыбкой Надежда Сергеевна. Ей вдруг смешно стало все это.
Танев молчал.
– Он позвонил и сказал, что хочет говорить о музыке, что-то очень важное. Поэтому я и впустила его.
– О музыке? – зло переспросил Танев. Он все еще упрямо махал рукой проезжавшим мимо машинам. – О своей музыке! Он опять о себе хлопочет!
– Так ты знал о его концерте? – теперь уже она удивлялась.
– Он звонил мне.
– И что?
– Я повесил трубку.
– Так почему ж ты мне не сказал об этом? Разве тогда могло б случиться такое?
– Да? – спросил он и опустил руку. С минуту помолчал, потом объяснил виновато: – Я как-то не подумал, что он станет через тебя… Прости. Действительно, надо было сказать. Но мне стыдно было признаться.
Еще и посвящение это – как взятка. Понимаешь?.. Разве я дал ему хоть какой-то повод надеяться на ответ положительный?
– Не давал. Никакого, – она опять улыбнулась, взяла его под руку, подтолкнула. – А теперь пошли домой.
Ты почему вернулся? Что-то забыл?
– Поцеловать тебя, – он поднял к губам и поцеловал ее руку.
Прохожие оглядывались на них. Они шли, подняв головы.
Этим и кончилась размолвка. Вслух они не вспоминали о ней ни разу. Да и не до того было: шли почти беспрерывные консультации с врачами, обследования, а месяца три спустя Танев решился на операцию.
Все это и рассказала Надежда Сергеевна Панину.
Через несколько дней они выяснили точно: Танев вообще ничего не помнит из того, что случилось за последние месяцы. Это была довольно частая при мозговых травмах ретроградная амнезия – полный провал памяти на тот или иной срок, предшествующий травме.
Последнее, что осталось перед глазами Танева – маячило с неотступной отчетливостью, – вот, стоит рядом с Надей Смирнов, и держит ее руку в своей, и что-то говорит-говорит быстро, страстно.
Но хуже было другое. Танев почему-то не мог теперь удержать в памяти ничего нового. Вернее, сосредоточившись на чем-нибудь, беспрестанно проговаривая про себя, например, длинные, не очень сложные ряды слов, цифр, он легко повторял их. Но стоило его хоть на мгновенье отвлечь чем-либо еще, как предыдущее впечатление исчезало из его памяти напрочь.
И это было странно, потому что все давние знания, навыки остались у него целиком, интеллект Танева сохранялся в прежней, как говорят физиологи, «умной» норме.
Панин просил Танева:
– Повторите серию слов: собака – яблоко – груша – забор – чучело.
– Чучело, – говорил Танев, начиная почти всегда с последнего слова. – Забор… там сад какой-то. Не говорите слишком много, я сразу все не могу запомнить, – он начинал раздражаться.
– Часы – урок – рыба. Запомнили?.. Повторите. Потом мы вернемся к этому ряду слов.
Танев повторял.
– Теперь другая серия: портфель – очки – крот Повторите.
Танев справлялся и с этим.
– А перед этим какие слова были?
– Часы… Нет, не помню! – с отчаяньем восклицал Танев.
– А где вы находитесь?
Танев исподтишка оглядывал все вокруг, только потом отвечал:
– В поликлинике.
– А почему? Вы больны?
– Нет как будто. Отдыхаю. Только что прилег, – и настороженно смотрел на Панина: правильно угадал или нет?
Иногда осознавая ненадолго эту свою причудливую болезнь памяти, Танев начал записывать на тайных шпаргалках имена и приметы внешности врачей, медсестер, нянечек. И когда ему удавалось правильно назвать входившего в палату человека, тихо радовался.
Он стал подниматься с постели и вскоре – сам, без напоминаний – попросил принести скрипку. Панин разрешил.
Ни мгновения не сомневаясь, что сможет играть, Танев быстро вынул инструмент из футляра, привычно приладился к нему, поднял смычок, – прозвучал торжествующий, мощный аккорд.
Он играл час и второй, и так хорошо Танев, должно быть, никогда не играл. Под дверями его палаты и под открытым окном собрался чуть не весь персонал клиники и больные, которые могли ходить. А когда в изнеможении Танев опустился на стул, ему захлопали сначала робко, а потом – все громче, громче. Он вскочил, растерянно подбежал к окну, потом распахнул дверь и стал кланяться угловатыми, глубокими поклонами, как не кланялся никогда. В глазах его были слезы. Наконец он смог проговорить:
– Я всегда играл – для себя больше… никогда не думал, что это… так… Спасибо вам! И простите, – закрыл дверь, повалился навзничь на койку и рассмеялся счастливо.
Надежда Сергеевна и Панин этот импровизированный полуторачасовой концерт отстояли на ногах в коридоре. Панин, увлеченный происходящим, совсем забыл про нее, а когда уж все стали расходиться, взглянул и увидел в глазах Надежды Сергеевны – отчаяние.
– Что вы, Надежда Сергеевна?
Она отвернулась, проговорила низким от волнения голосом:
– Рано радоваться. Я ему принесла еще и ноты – вещей, которых он не играл прежде. Вот с ними-то – как?
– А-а! – ошеломленно протянул Панин. – Я не подумал об этом. Простите.
– И добавил смущенно: – Из вас бы врач хороший получился. И исследователь.
– Я уже давно стала и тем, и другим, – ответила она сухо.
Они остались стоять в коридоре.
Получасом позже из палаты Танева вновь послышались звуки скрипки.
– Вот! Равель, – произнесла шепотом Надежда Сергеевна, будто муж мог услышать ее. – Этого скерцо он раньше не знал.
Танев заиграл уверенно, но вдруг на десятом такте – Надежда Сергеевна считала – сфальшивил. Вернулся к началу пьесы. Звуки побрели по коридору, словно бы пошатываясь, хотя и в лад друг другу. Но на десятом текте – тот же сбой. Тогда Танев несколько раз взял неподатливый аккорд отдельно, вне мелодии – он оказался сложным, субдоминантным, и теперь прозвучал свободно, звук обрел силу.
Снова начал Танев скерцо с первых нот. Надежда Сергеевна стояла с застывшим, белым лицом. Подняла руку ко рту.
– Вот, сейчас… вот!
На том же аккорде струны взвизгнули пронзительно, – даже новый, не очень привычный для себя перехват пальцев Танев не мог запомнить дольше, чем на секунды.
Что-то грохнуло в палате о стену, пронесся по коридору тонкий печальный звон лопнувшей струны, – Танев разбил скрипку.
Панин смотрел на Надежду Сергеевну. Отвернувшись, она проговорила тускло:
– Пойдите туда, Владимир Евгеньевич. Мне сейчас нельзя.
Дело в том, что и до сих пор Танев, только лишь видел жену, – сразу же вспоминал о давней размолвке с ней. Иногда ей удавалось быстро успокоить его, убедить, что недоразумение это они выясняли уже много раз и много раз мирились. Но для него-то случившееся всегда казалось сиюминутным. И бывало, что он не разговаривал с женой неделями и даже не позволял ей заходить в палату. Невозможно было придумать наказания худшего для нее.
Однажды, в день удачливый, Надежда Сергеевна попросила Панина с решимостью отчаянья:
– Владимир Евгеньевич, позвольте мне сегодня остаться с ним на ночь… ну, совсем остаться! Вы понимаете?.. Важно, чтоб я для него длилась беспрерывно хоть сутки одни – целиком! Может, тогда уйдет это наваждение или хоть отступит ненадолго? Позвольте!..
Панин пожал виновато плечами.
Утром, увидев голову жены рядом со своей, на подушке, Танев спросил изумленно:
– Ты?
Она провела ладонью по его лбу, волосам. Он отвернулся, спросил:
– А руку тебе Смирнов целовал?
В тот же день Надежда Сергеевна записала нелепую эту историю, с малейшими подробностями, в блокнот и теперь на ночь всегда оставляла его на тумбочке у постели мужа. Она просила в конце: «Если ты веришь всему, позволь мне войти в комнату и быть с тобой.
Открой дверь сам. Позови меня».
Он звал. Иногда встречал ее весело, чаще опасливо или растерянно. Видно было, что ему нелегко бороться с собой. А то – просил у нее прощения, объясняя:
– Ты понимаешь, исчезло время. Каждое утро жизнь для меня начинается сначала. Целый день все мелькает, как в калейдоскопе, – все наново. Очень устаешь от этого… Вот сейчас мне все кажется ясным. Но стоит подумать: «А что было раньше, пять минут назад?» – и я теряюсь: может, что-то я упустил и теперь говорю не так, не к месту. Ты понимаешь?.. Будто только что проснулся и что-то слышал сквозь сон – или мне это показалось? – никак не вспомнишь!..