И, как бы исполнив свой долг, Штапов опустил глаза, налил чай в белое блюдечко с темными ободами грязи на кромке и стал пить беззвучными глотками. Пил долго. Откусывал аккуратно сахар мелкими крепкими зубами и каждый раз кусочек его осторожно клал на клеенку.
Я молчал. Я никак не мог понять причину такой откровенности. Фантастика! – вот так взять и выложить себя на блюдечке с грязной каемочкой! Он же неглупый явно человек. На что он рассчитывает?.. Чашку я от себя отодвинул, хотя и подумал: «Увидит, что брезгую, и замкнется, говорить перестанет», – но не отодвинуть не мог. Чашка с трудом отклеилась от клеенки…
Будничность комнаты и утреннего чаепития, казалось, делали слова Штапова вовсе нереальными, как бы нарошными.
Но я взглянул в окно, увидел вдалеке освещенные солнцем вершины чужедальних, столь трудно выпестованных лиственниц и понял: Штапов говорит со мной с предельной серьезностью. Не знаю почему, но лиственницы меня убедили в этом. Я вдруг застеснялся отодвинутой чашки и, чувствуя отвращение к себе самому, почему-то стал объяснять:
– Душно у вас… Горячего не хочется…
Он опять усмехнулся понимающе, одними бесцветными губами, проговорил, уже не себя, а меня жалеючи:
– Оконце-то я уж закупорил по-зимнему, не откроешь… А вы погодите, пока охолонет. Об горячее да правдивое – когда всё как на духу – обжечься проще простого даже человеку привычному, особенно если встренешь малоожиданность. Ох, в самоварчике русском крутенек кипяток, круче горной пропасти!..
Захихикал.
Я спросил, пытаясь тоже насмешливым стать:
– Так в чем же вы гниль д-окаревскую углядели?
Откуда его-то корень идет?
– Так в письме все описано. О чем вы спрашиваете?.. Или там непонятное что?
– Да смотря как взглянуть.
– Вот и именно: как взглянуть! – воскликнул он торжествующе. – Иным-то глазам по тому делу он даже бесстрашным помститься может: от показаний отказался и меня снять с работы потребовал, до конечного разорения, можно сказать, довел! – и тут лицо старика потемнело. – Но только не бесстрашие это: наглость.
Осатанелая наглость. Он в немецких-то лагерях натосковался по настоящей жизни, и если даже не нарочно вредил, мстил другим за себя, то уж у жизни-то этой, у штатской, его так и тянуло рвать кусок за куском, ни с чем не считаясь! Хватать, хватать, и все – –самолично!
Ни с кем не делясь! Ведь даже невесту у лучшего друга и ту ухватил!
– Какую невесту?
– Ну как же! Дочка-то Пасечного, начальника строительства, развертная такая бабенка, Мария ее звать…
Когда Панин-то приехал, дружок Токарева, из Москвы, – да вы небось знаете: по делу и он проходил.
Знаете?
Я кивнул.
– Вот она… Она же совсем Панина окрутила, и свадьба уж на мази была, а Токарев чуть не силком ее за себя взял: вот ведь как дело-то было! У друга, у лучшего друга – невесту отбил!
– Так он женат на дочери Пасечного?
– А как же! В этом вся сила его и была: Пасечныйто им всем – главный пестун. Теперь уж окадычился, слава богу, а тогда всех поднял, выхолил: и Токарева, и Панина, и Ронкина…
– А что – Ронкина?
Штапов поморщился.
– Ну, о нем – разговор долгий. Среди всех Ронкин – особь статья: человек святенький, пустой. Ему бы все коммуны строить: «кому – на, кому – нет». Хе-хе!..
Простите за шутку такую, но она не без истинной сути.
Ронкин жену родную, можно сказать, убил своей отвлеченностью от окружающего бытия. Такой, что хоть сейчас житие пиши с него. Да и пробовали написать. Только не вышло.
– Кто пробовал?
– Был там один горлохват, дружок токаревский – не разлей водой! – редактор газетенки местной, Аргунов ему фамилия.
– Аргунов? – я себе не верил. – В архиве который?
– Значит, вы и его знаете? – мелькнула в голосе его секундная настороженность. Но он уже не мог остановиться: старику, видно, важнее всего было сейчас высказаться – впервые за многие годы. – Сняли его за статейки эти, за пьянство, вот он и подался куда ни то.
Почему же сам Аргунов мне ничего не сказал об этом?.. Ничего я понять не мог! А Штапов твердил свое:
– Сняли, хотя в статейках его факты кое-какие можно выглядеть, правдивые: как скорохват Токарев гайки на горле у рабочего класса закручивал, как он тогда еще жировать начал…
– Это он про друга – так?
– Да он-то сам, может, и не так! Он-то переиначить готов был факты, но суть умному человеку и в его статьях ухватить можно. Прочитайте, к примеру, статью про бульдозериста Манцева. Освещеньице только откиньте!.. Как один умный человек сказал: в его статьях солнце задом наперед ходит, вот что! Да я вам сейчас их принесу и подарю: они у меня хранятся не в одном экземпляре…
Он встал, юркнул в соседнюю комнату, тут же прикрыв за собой дверь. Мелькнула там кровать со сбитой в комок простыней. Я подумал: «Эко крутило его ночью!.. Может, сон тот – правда? Единственная правда из всех его слов?..»
А он уже вывернулся из двери к столу, поглаживая белыми пальцами скоросшиватель. Завернул папку в газету.
– Не сейчас, на досуге почитаете, двусмысленное наслаждение будете иметь, поскольку заинтересовались нашими судьбами. Аргунов многое знал. Он в той компании – Пасечный, Токарев, Ронкин – шился все время. И понимал главное: думы-то наши – за горами, а смерть – за плечами. Прочитайте-ка про жену Ронкина да про Пасечного, – поучительно!.. Да и обо мне тут… Хе! Экий ведь и я-то был! Молодой, вот что!.. Безрасчетный. Не сообразил, что размахнуться-то жизнью нетрудно, а разорить ее – того проще, с раскату себя бросить… Оно хоть и пожил в свою долю, не без того.
Пожил… А все же не думал дойти до конечного разорения, чтобы сапоги грязь жевали.
Голос у него печальный стал, а глаза-то – потемнели, словно в них граненая медь самовара заиграла. Юркнули глаза сбоку вниз и спрятались под веками.
Мне надоело юродство его. Я спросил:
– Вы в войну в армии служили?
– Да.
– Кем?
– По интендантской службе.
И тут я вспомнил вопрос, который пришел мне на ум, как бы в отместку прочитанному в доносе Штапова, и задал его:
– Двадцать миллионов человек погибло в войну. А почему вы уцелели, как?
Но он то ли не понял, то ли не принял иронии, – воскликнул с радостью даже:
– Чудом! – И пояснил: – Нас из Ростова – я ростовчанин сам, коренной – погнали на фронт совсем необученных. Ополченцы, добровольцы считались, но какие там добровольцы – вызвали в военкомат и предложили: «Записывайся добровольцем, а то все равно призовем завтра», – куда денешься? И тут же – строем марш-марш! На передовую. Не поверите: весь полк в первом же бою лег. Но у меня-то по дороге так геморрой разыгрался, так!.. Шагу шагнуть не мог. Волнение умов такое было, что и прямая кишка не выдюжит, не то что… Так и попал в госпиталь: в Тбилиси. Соперировали меня – и в интенданты, как опытного хозяйственника. Вот так и уцелел. Ну не чудо ли?..
Он улыбался бесхитростно. Я уж подумал: издевается надо мной, не иначе. Но тут Штапов не только глазами – лицом потемнел и стал опять похож на сморщенный, жалкий стручок. Проговорил, понизив голос:
– Война – ладно, пусть… Но вам я признаюсь: никогда я столько страху не видел, как во время следствия этого, токаревского. Так оно повернулось, так!..
Штапов бросил локти на стол, обхватил ладонями виски и зашоркал в волосах нечистыми ногтями. Пауза была долгой.
– Ах! – выдохнул он с мукою. – Я вам больше скажу: я ведь однажды с Токаревым хотел на мировую пойти. Вот ведь как!.. Я этого вражину ночью тайно в контору вызвал, сели мы друг против дружки, как сейчас с вами, и я сказал: «Слушай, Токарев, мы же все в одной лодке сидим. Зачем без нужды мужествовать? Нетерпячесть свою выказывать – зачем? Ведь что ты затеял? – над тобой лес смеяться будет! А не то что – органы… Хочешь, я свое заявление назад заберу?»
Штапов замолчал. Глядел вбок.
Я спросил:
– Ну, а он – что?
– Отказался, – не повернув головы, ответил Штапов. – Скверные глаголы всякие испущал, грозился и все свел к тому, что такие, дескать, как я, быдто бы хотят реку сеткою запереть. А все равно не запрешь, мол, сеткою-то.
И тут старик вскинулся, забегал по кухне, мягко ступая валенками. Остановился и взмахнул рукой, будто отгонял от себя что-то, крикнул:
– Врал он! Врал!..
Телогрейка упала с его плеч, Штапов стучал в хилую грудь кулаками, доказывал отсутствующему Токареву – наверно, не в первый и не во второй раз:
– Мы – река, мы! А Токарев – случайная щепка в ней, вот что! Не зря он мне сразу против сердца встал, как только увидел его, сразу! А у меня чутье проверенное и освидетельствованное многими делами, которые я зачал, я! Придумали: подполье, восстанье! Нашли какого-то свидетеля. А свидетель-то кто? – опять же немец. Вот то-то и оно: они все там круговой порукой связаны и друг за дружку что угодно будут свидетельствовать. А следователь уши развесил. И пострадал-то я. Вот оно как!.. Но пусть сейчас на мели я: у всякой реки свои бочаги да плесы есть. Но течение наше не остановишь, и мы еще к морю выйдем, наше все – впереди!..
Он что-то еще выкрикивал. Но слушать уже не хотелось. Подумалось: речи его ничего общего с саморазоблачением не имеют. И напрасно я задаю вопросы: ему все равно не понять их, не понять, что кто-то может думать иначе, чем он. Все откровения его – единственно доступный для Штапова и непререкаемо-добродетельный – да, для него добродетельный! – способ мышления. И мы с ним – как разделенные всею галактикой орбиты: даже мыслью – и то пересечься не можем.
Я встал, попрощался.
Штапов, еще воспаленный от своих выкриков, даже не заметил внезапности этого прощания. Вышел со мной на крыльцо и оттуда, вдогонку сказал, уже и мне угрожая будто:
– Учтите, если не с вашей помощью, то другим путем, но Токарева я на чистую воду выволоку! Хуть самолюбия своего ради!
Я оглянулся.
– Да-да! Не удивляйтесь, – и тут он задребезжал своим особенным, каким-то стеклянным смехом. – Я хоть и слабый телом, но духом, может, гордее его, Токарева! А уж в нем гордыня… хе-хе-хе!..