Улица младшего сына — страница 11 из 102

вот запомни на будущее: слово надо давать с умом, когда твёрдо знаешь, что в силах его сдержать. А ты сперва нахвастался, а потом уж пришлось тебе расхлёбывать. Ну, а насчёт своего да общего это тебе, Вовка, мать всё верно сказала. Это она тебе хорошо объяснила, правильно: и за общий градусник мы воевали, чтобы для всех ребят детские сады были, и чтобы игрушки у всех были в тех садах, и градусники — за то, брат, тоже дрались. Ясно?

— Ясно.

— Ну вот то-то. И заруби себе на твоём курносом… — Отец легонько потрепал Володю за нос, но тотчас отнял руку и очень серьёзно проговорил: — Лучше сто раз своё собственное отдать, чем то, что общим стало, над чем народ хозяйствует, себе присвоить. Мы, когда надо, жизни своей не жалели ради общего дела. А ты — градусник…

Володя взглянул в лицо отцу, облизал свои от волнения пересохшие губы и тихо сказал:

— А я знаю, папа, где ты жизни не жалел…

— Ну, ясно где: когда в гражданской воевали.

— Нет, я то самое место видел, где ты воевал… Я туда сперва провалился… Я, папа, честное слово, не виноват. Там даже корова дяди Василия один раз провалилась. Я как съехал — стал там шариться — мы в прятки играли, — а потом сверху свет пошёл через дырку, и я прочёл на стене, как вы с дядей Гриценко расписались, когда ещё вы были партизаны.

— Брось! Быть того не может! — проговорил отец, откинулся в кресле и как бы издали посмотрел на Володю, словно художник, проверяющий точность картины. — Да неужели сохранилось до этих пор? Ты, признайся, не сочиняешь?

— Да нет, папа, ты слушай… Мы сперва думали — это про нас там написано, потому что там неразборчиво… и темно было. А потом, как я ртуть достал, мне Ваня поверил. И мы пошли туда опять с фонарём… Только мы маме не говорили, а то она меня заругала бы опять. И это вовсе оказалось не про нас, а про вас с дядей Гриценко. Так и написано: «Н. Дубинин», потом такая закорючка и — «И. Гриценко». Значит, про тебя с дядей. И под этим ещё вот такие цифры, как на часах бывают. Сперва один час, потом девять часов, а потом опять один и опять девять. Это почему?

— То написано: одна тысяча девятьсот девятнадцатый год, сынок! — произнёс Никифор Семёнович, бережно снял сынишку с колен, встал с кресла, поднял на сиденье Володю, чтобы стал сын сейчас ростом вровень с ним, чтобы можно было разговаривать, как с большим.

А сам прошёлся по каюте, словно помолодев, затем остановился перед креслом и положил обе руки Володе на плечи:

— Ну, Вовка, это такое ты мне сказал, прямо словно сердце теплом обдало… Погоди, подрастёшь, всё тебе расскажу.

— Папа, да я уж давно подрос… Я уж маме выше даже локтя. А сейчас я, смотри, даже выше тебя стою. Я всё пойму. Вот увидишь!

— Ну, слушай тогда, коли поймёшь. Слушай, Вовка, как мы в девятнадцатом году белую моль из Крыма выбивали. Дядя Гриценко лихой был пулемётчик. А я тогда из батраков в партизаны пошёл. Белые Крым захватили. Понимаешь? Белогвардейцы.

— Буржуи, знаю, капиталисты, — быстро пояснил Володя и тотчас же добавил: — Скопидомы…

— Ну да, правильно, кулаки, помещики. А мы все были за Советскую власть, пролетарии, бедняки.

— А ты, папа, был бедняк?

— Ну ясно, батраком был у помещика, ничего у меня не было — ни своего, ни общего. Понял? Только жизнь своя была молодая. Да вот общее было то, что все мы с народом одну общую думку имели, чтобы была у нас наша Советская власть. И ушли мы в каменоломни. Они ведь с тех пор так и зовутся — Краснопартизанские. Слышал, наверное? И, как ни хотели нас беляки из-под земли выковырять, ничего у них не получилось. Ушли мы под землю, вклещились в камень, — попробуй вытяни! Мы, как дубы, корнями в землю ушли. Кто сунется — тому пулю. Круто нам пришлось. Но и мы им из-под земли давали жару. Английские миноносцы пришли. Ну, пришли… Начали бить по нашим каменоломням. За один день три сотни снарядов выпустили. А что?.. Только камень перекрошили. А у нас народ крепче камня был. Правда, один раз пришлось нам туго. Полезли на нас со всех сторон. Генеральную атаку повели. Вот мы тогда как раз с дядей Гриценко в том штреке и отбивались. Как вышла передышка, закурили мы с Иваном Захаровичем, он и говорит: «Давай хоть на камне о себе памятку оставим. Может, будем живы, а может, и нет». Вот я тесаком тогда и вырубил расписку. Насчёт грамоты я тогда был слабоват… Ошибок-то там нет? Эх, Вовка, досталось вашим батькам… Вот однажды было, помню…

Евдокия Тимофеевна, которую привёл на корабль матрос, посланный Никифором Семёновичем, остановилась у двери каюты и прислушалась. Она уже представляла себе, как сейчас попадает Вовке от отца. Она слышала громкий голос Никифора Семёновича, что-то грохало в каюте, как будто кулаком били по столу. Евдокия Тимофеевна не выдержала и постучалась.

— Входите! — крикнул Никифор Семёнович и увидел, оглянувшись, входившую в дверь Евдокию Тимофеевну. — Погоди, Дуся… — И, стуча кулаком по столу, продолжал: — Тут, понимаешь, мы их с левого фланга — бах-бах-бах!.. Погоди, мать, не мешай, прошу минуточку, это я Вовке про девятнадцатый год рассказываю…

— Погоди, мама… правда, погоди… — нетерпеливо прошептал Володя. Глаза его горели. Он стоял на кресле и восторженно слушал рассказ отца.

Глава IV. Буква к букве

Володя долго не мог решить, кем ему быть, когда он вырастет. Недалеко было то время, когда он мечтал стать доктором. Потом, как и многие его сверстники в те годы, он решил, что будет полярником и станет плавать на льдине под красным флагом. Вскоре после этого собирался стать пограничником и сражаться на Дальнем Востоке против японских самураев. Затем видел себя на краснокрылом самолёте, совершающем рекордный беспосадочный перелёт. А шесть раз подряд посмотрев в кино «Чапаева», начал готовить себя к военной будущности и, оседлав хворостину, гарцевал во дворе, на полном скаку рубя деревянной шашкой воображаемые вражеские головы в папахах.

Когда он побывал с матерью в Мурманске и попал на большой корабль, всё заслонила мечта быть моряком. И не просто моряком, а обязательно машинистом на большом теплоходе, вроде «Леонида Красина». Хоть и неприятная вышла тогда история с этим паром, всё же Володя своими руками потрогал одну из тайн в грозном хозяйстве дяди Вилюя, и сам, пусть нечаянно, но всё-таки разбудил дремавшую силу, жившую в машине.

Всё лето Володя провёл на Севере. Сперва жили в Мурманске, потом перебрались в Архангельск. Хотели выписать туда и Валентину, но она заболела — у неё долго не проходила простуда, и доктор сказал, что ехать на Север ей опасно. Поэтому решили, что к осени Евдокия Тимофеевна вместе с Володей вернётся в Керчь.

Отец летом уходил на полтора месяца в дальнее плавание; а потом «Леонид Красин» отстаивался на якоре у входа в широкую Северную Двину, возле Соломбалы. Здесь царил над всем вечно терпкий, даже беломорским ветром не сдуваемый аромат распиленного смолистого леса. Лежали штабеля досок, высились целые горные хребты из наваленных брёвен, и почва, по заверениям соломбальских мальчишек, с которыми Володя быстро сошёлся, на два метра в глубину состояла из одних сплошных древесных опилок.

Не привычны были для Володи бесконечно длинные дни северного лета, ночи, светлые напролёт, прохладная бледность северного неба, окающий неторопкий говор его новых друзей. Но жареная треска и искусно приготовленная камбала оказались не менее вкусными, чем черноморская скумбрия, бычки и барабульки. Да и соломбальские мальчишки ни в чём не уступали товарищам Володи, которых он оставил в Старом Карантине, Камыш-Буруне и на своей улице в Керчи.

Из-за одного спора с этими соломбальскими мальчишками у Володи опять вышли неприятности. Он похвастался, что может прыгнуть в воду с высокого борта «Леонида Красина». Мальчишки не поверили. Вода в Северной Двине была холодной. Скуповатое на тепло архангельское лето ещё не успело прогреть её. Купались только отчаянные. Да и вообще видавшие виды мальчишки из Соломбалы сомневались, чтобы такой малыш прыгнул с высокого корабельного борта на рейде, то есть далеко от берега.

Спорили на коньки. У Володи коньков никогда ещё не было, да и мало у кого водились они в Керчи. Но в Керчи была речка Мелекчесме, она зимой ненадолго замерзала, и керченские ребята делали себе деревянные полозы или привязывали железки, если не было настоящих коньков, и катались на льду реки. Соломбальские же мальчишки, рассказывая маленькому черноморцу о лютости беломорской зимы, хвастались своими лыжами и коньками, — и Володе страстно захотелось иметь коньки. Он представлял себе, как будут завидовать ему керченские приятели, когда он промчится перед ними на «снегурках» или «нурмисах» по первому ледку, как он будет шаркать сверкающими лезвиями влево, вправо, туда, назад — как правят бритву на ремне… Да и следовало проучить соломбальцев, чтобы они впредь не зазнавались перед черноморцами, крымчанами, керченцами…

Со своей стороны, Володя отвечал на спор новеньким карманным компасом, который ему привёз из плавания отец. Володя называл его адмиралтейским. Он не расставался с этим чудесным прибором, на донышке которого под выпуклым стеклом жила беспокойная красно-синяя стрелочка, острым красным носиком своим словно принюхивающаяся: «А ну, где тут у вас север?..» Володя носил компас в маленьком замшевом чехольчике, сверялся с ним на каждом шагу, надо не надо, вообще никогда не расставался с ним, да и не собирался расставаться. Он был уверен, что соломбальским мальчишкам не видать его компаса у себя; а сам он уже протёр до дыр подошвы своих сандалий, пробуя на деревянном настиле архангельского тротуара, как он будет кататься на коньках…

Соломбальские спорщики не знали, что имеют дело с человеком твёрдого слова… В назначенный день они собрались на плоту у берега, уселись на брёвнах и стали ждать компас, который, как они были уверены, крымский хвастунишка им уже проспорил. Володя в этот день отправился к отцу на корабль. Он должен был улучить удобный момент, когда его оставят на палубе одного.