Улица младшего сына — страница 19 из 102

Володя беспомощно вскинул глаза на сестру:

— Здоровая ты, Валентина, выросла, а ничего не понимаешь! Чтó я, боюсь, думаешь? Мне пойти самому ничего не стоит. А ведь станут спрашивать, кто первый. Что же мне, по-твоему, выдавать их?

По лестнице застучали когтями собачьи лапы, из кухня послышалось просительное повизгивание Бобика, который вернулся из рейса проголодавшимся и, должно быть, прибежал домой раньше хозяина. Потом донёсся голос отца. Слышно было, что мать что-то тихо говорила ему. Дверь открылась, и отец, неся на руке брезентовый плащ, вошёл в залу. Он был в высоких рыбацких сапогах, в толстом суконном бушлате, форменной фуражке моряка торгового флота. Лицо у него было красное, обветренное.

— Здравствуй, Валя! Здорóво, Вовка! — поздоровался он с ребятами и сел на диван, стаскивая с себя тяжёлые сапоги. — Валенька, дай, будь добра, шлёпанцы. Вон я их в том углу оставил… Ну, чего вы оба такие? Случилось что? В чём дело, Валентина? — Он переводил внимательный взгляд с лица дочери на расстроенную физиономию сына, вглядывался в обоих. — Володька, почему галстук из кармана торчит? Место ему там? Если снял дома, повесь аккуратненько. А это что за мода, в каком это уставе сказано, чтобы пионерская душа из кармана выглядывала?

Валентина, вся краснея, не зная, куда девать руки, схватила со стола какую-то книгу и сделала вид, что углубилась в чтение.

— Ты бы, милая, на голову встала, а то ведь не разберёшь ничего, — хмуро усмехнулся отец. — Либо уж книжку переверни, а то держишь её вверх ногами… Да что у вас, в самом деле, такое приключилось? Владимир, я тебя спрашиваю. Можешь мне ответить?

— Могу, — сказал Володя.

И Валя с грохотом уронила книгу на пол.

Никифор Семёнович внимательно приглядывался к побледневшему лицу сына. Володя заметно волновался и теребил пальцами край курточки.

— Ну, выкладывай живей, что там у тебя? Выгнали, что ли?

— Нет, папа… Ничего особенного, вообще-то… Но мне надо с тобой посоветоваться… Мне надо с тобой… ну всё равно что по партийному делу посоветоваться.

— По партийному? — удивился отец. — Ты, брат, этим словом поосторожней орудуй. Что это значит; по партийному?

— Я хочу, чтобы ты мне… вот как коммунист… прямо так и сказал. У нас сегодня в классе, понимаешь, что вышло… нечаянно…

И Володя, чуть не плача, рассказал обо всём отцу, а Валентина стояла, прижимая к себе поднятую книгу, ни жива ни мертва и с ужасом подумала о том, чтó сейчас произойдёт.

Отец, надевавший в это время на уставшие ноги войлочные покойные туфли, медленно разогнулся. Лицо у него было багровое. И Володя тоже порядком перетрусил.

— Всё? — спросил отец.

— Всё, — еле слышно заключил Володя.

— Дай, там кисет на столе лежит… Ну, кисет, кисет, говорю, дай!

Володя метнулся к столу, подал отцу кисет.

Отец развязал мешочек, сунул туда руку с короткой капитанской трубочкой, пошарил ею там, вытащил, отряхнул, вставил обкусанным, порыжевшим мундштуком в рот, крепко стиснул белыми, чистыми зубами, которых не брал обычный для курильщиков налёт, вынул зажигалку, чиркнул, шумно выпустил огромное облако дыма. Потом он помахал рукой и развеял дым.

— Ну что ж, будем разговаривать. Партийный разговор, говоришь, хотел? Что же, может быть, нам и Валентину отсюда попросить, или уж позволишь ей, как члену ВЛКСМ, остаться?.. Так, юный пионер! Интересно ты поступаешь! — Он развёл руками, коротко качнул головой. — Громко говорить полюбил, слова всякие знаешь, швыряться ими себе позволяешь. «Партийный разговор»! — сердито повторил он. — Да как у тебя совести хватает после того, что ты в классе натворил, мне эти слова говорить? А?

Отец загремел так, что на раскаты его капитанского голоса прибежала с миской и полотенцем в руках мать и встала у дверей.

— Нет, Дуся, — продолжал отец, — нет, ты слышала, сынок-то наш отличается! Ему, видишь ты, разговор учителя не таким показался, как требуется. Учитель им про родные края говорить стал, и про старые времена, и про всё, что нам вот этим горбом досталось, — отец кулаком ударил себе сзади по шее, — и про то, что кровью нашей мы добыли и отстояли… Сорванцы, хулиганье, попугайничать стали, а наш-то умник вместе с ними — хи-хи да ха-ха! Не то чтоб оборвать безобразников — с ними же заодно!

— Папа, не я же начал… я же только…

— Молчи! Если ты хороший пионер — за честь всего класса отвечаешь… Нет, Дуся, ты обрати внимание. Он, видишь ли, объясняет, что, мол, у учителя выговор смешной, с придыханием… А ну дай сейчас же твою тетрадку по русскому языку. Вот тут что написано? «Тетрадь по русскому языку ученика 4-го класса Дубинина Владимира». И вот гордится этот Дубинин Владимир, что он гладко говорит, а пишет по-русски с ошибками. Вот, пожалуйста, диктант. «Удивлятся» написано, а оказывается, тут мягкий знак требуется. Вот видишь, красным подчёркнуто. А тут «мальчишька» написано, после «ш» мягкий знак поставлен, ан его тут и не надо вовсе! Зачеркнула учительница. Как же ты, неуч неграмотный, смеешь над учителем смеяться, над образованным человеком, который в тысячу раз больше тебя знает? К чему вы там придрались у него? А?..

Отец встал, прошёлся по комнате, выстукал трубку о тяжёлую корабельную пепельницу.

— Вот Алексей Максимович Горький, когда мы были у него в Сорренто… Помнишь, Володя, я тебе рассказывал, когда я на «Незаможнике» служил и мы в двадцать пятом году в Италию ходили…

Володя перевёл дух. Он уже много раз слышал от отца рассказ о встрече с Горьким в Италии, куда отец ходил на миноносце. Никифор Семёнович любил вспоминать про эту встречу, про то, как радушно принял их великий писатель, как запросто разговаривал он с молодыми моряками на своей даче. И то, что отец нечаянно вспомнил сейчас про большой день, который бережно хранила его память, уже предвещало благоприятный поворот в разговоре.

— Максим Горький нам тогда, когда мы про культуру с ним говорили, что сказал? — продолжал отец. — Он нам тогда так сказал: «От хулиганства до фашизма расстояние, говорит, короче воробьиного носа». Он тогда нас учил, как надо человека уважать. «Человек, говорит, великий творец, и ему поклоняюсь». Рассказал нам тогда Алексей Максимович случай один из детства своего: как он мальчишкой любил камешками фонари бить на улице. Звон ему, видишь, нравился. А вот раз поймал его ламповщик да, вместо того чтобы по шее наложить, как следовало бы, рассказал о стекле, как его дыханием своим стеклодувы на заводе из горячего варева выдували и лёгкие у человека гибли, тратились вконец. «Вот, — говорит ламповщик тот, — дыхание своё человек и труд положил, а ты — камнем!..» Вот, Вовка, хочу, чтобы ты человека уважать учился, каждое дыхание его берёг. Всё я понятно говорю?

— Всё.

— Ну хоть пробрало тебя как следует? — уже добродушно осведомился отец и вытер платком рот, чтобы скрыть улыбку. — Да, погорячился немножко… Очень ты меня, Вова, расстроил. Ну, а как же исправлять решаешь?

— Я сам не знаю… Я бы, папа, пошёл, да ведь выпытывать начнут, кто первый зачинщик был. А я их выдавать не хочу.

— Это ты правильно, — неожиданно для Володи согласился отец. — Нафискалить — не велика доблесть.

— Ну, так я скажу, что я сам начал.

— И за то не похвалю. Это уж, понимаешь, постный разговор, церковное покаяние, мученический венец. Не по-нашему получается, Владимир. Чужую вину к своей прибавлять не надо; и своя хороша. Вот товарищам своим так всю суть объяснить, чтобы они вместе с тобой пошли, чтобы они всю пакость захотели с плеч сбросить, перед учителем начистоту повиниться, — вот это было бы дело. Это — другой разговор, это уж будет по-пионерски.

— А если они не захотят?

— Если не захотят, тогда ставь вопрос перед всем классом. Пусть коллектив ваш воздействует. И сам перед классом полностью свою вину признай. Вот если уж и тогда артачиться станут, если им всего класса честь не дорога, своё трусливое копеечное самолюбие дороже, чем общая добрая слава, — тогда уж решайте всем классом: сказать вам про них директору или нет; а самому, конечно, первым бежать на других ябедничать — это дело не шибко доблестное. Да я уверен, что ты на них воздействуешь. Ведь они тоже, верно, по глупости больше, чем со зла.

Володя вскочил, кинулся к пальто, нахлобучил кепку.

— Куда ты? — всполошилась мать. — Поздно уж, темно на улице.

— Верно, погоди, куда ты? — спросил и отец.

— Воздействовать! — отвечал Володя и показал свой небольшой, но крепкий кулак. — На Донченко-то я сразу воздействую, а вот Клёнов здоровый. Ну ничего, я сперва на Донченко повлияю, а уж потом мы с ним вместе за Клёнова возьмёмся.

Как воздействовал на своих товарищей Володя Дубинин, какие доводы привёл он, что за методы применил в тот вечер, когда вызвал на улицу Мишу Донченко, а потом после небольшого препирательства во дворе отправился с ним к Димке Клёнову, — всё это так и осталось неизвестным. Никаких подробностей сообщить мы вам об этом не можем, но зато можем рассказать, что произошло дальше.

Было уже очень поздно, и Юлия Львовна, закончив читать последнюю письменную классную работу, сложила на своём столе аккуратной стопочкой голубые и жёлтые тетрадки. Она потёрла кулаками усталые, покрасневшие глаза, хотела встать от стола, но опять задумалась, вспоминая тяжёлую утреннюю историю в классе. Светлана уже собиралась спать и пошла на кухню умыться на ночь; и тут Юлия Львовна услышала, что она тихо переговаривается с кем-то на кухне. Там шептались:

— Ты ей скажи только… Скажи, что мы пришли…

— Да что вы в такую позднотищу? Она вас погонит сейчас… Она устала, расстроенная…

— А ты только скажи ей!

— Светлана! — позвала Юлия Львовна. — С кем это ты там?

Светлана вбежала в комнату. Она была вся красная от смущения, но лицо её выражало плохо скрываемую радость.

— Мама! Там наши мальчишки — Клёнов, Донченко и… Дубинин с ними.

— Ну, что такое, что за время для разговоров? — проговорила Юлия Львовна и медленно пошла на кухню, прямая, спокойная, как всегда, словно входила она не в маленькую кухню при школьной квартире, а в актовый зал. Такой, по крайней мере, показалась она всем трём приятелям, которые не могли слышать, как радостно бьётся сердце учительницы, так много пережившее в этот день.