— Будь спокойна, Смирнова, — сказал Володя. — Спасибо тебе, что поручилась, не пожалеешь.
Они теперь частенько оставались в классе после уроков. Иногда заходила сюда Юлия Львовна, спрашивала, как идёт дело, но в занятия не вмешивалась. Заглядывал в класс Жора Полищук, похваливал обоих. По субботам Володя занимался, как и прежде, с малышами. Всё шло как будто своим порядком, но ребята видели, что Володя худеет. Не было в нём и прежнего веселья. Он забросил занятия в «ЮАС», отказался от места левого края в футбольной команде; вообще, как говорили в школе, не тот уже нынче стал Дубинин.
Дело Никифора Семёновича перешло в портовый комитет партии, и Володя каждый день, придя из школы, едва ему открывали дверь, спрашивал:
— Ну как? Решения ещё нет?
Ему больно было видеть, как томится от невольного бездействия отец, которого он всегда привык видеть чем-нибудь занятым: он либо ремонтировал мебель, мастерил что-нибудь по хозяйству, либо читал, делая выписки в толстую тетрадь, которую запирал затем в стол. А теперь он мог часами неподвижно просиживать у окна в зале, с потухшей трубкой.
— Пошёл бы погулять хоть, — уговаривала мать.
Вдвоём с Володей отец ходил по улицам, где пронзительный норд-ост гнал промёрзшие листья, забившиеся в каменные водостоки, свистел в проводах, шуршал оторванными афишами кино. Бобик бежал впереди, обнюхивая выбеленные стволы акаций, отфыркиваясь. Хвост его был сдут набок ветром, но на каждом перекрёстке, откуда открывалась дорога к морю, Бобик поворачивался выжидательно и замирал, дрожа, посматривая, не пойдёт ли наконец хозяин по знакомой улице к порту.
Но хозяин глядел в другую сторону и шёл мимо перекрёстка.
— Папа, тебя обязательно должны восстановить на работе, — подбадривал отца Володя. — Я просто уверен, только ты действуй.
— Я действую, действую, сынок.
Приходили к отцу его старые товарищи — моряки, закрывались с ним в зале, шуршали какими-то бумагами, много курили.
Как долго тянулось это холодное и печальное время! Володя уже подумывал, не начать ли ему действовать самому. У него даже появился план — написать письмо в Москву, рассказать там всё про отца, про то, как он сражался в каменоломнях, как сохранилась там на камне его фамилия, как плавал он по всем морям под красным флагом. Но он решил немного повременить с этим письмом. Во-первых, надо было обождать, что скажет партийный комитет… А во-вторых, если уж честно говорить, Володя побаивался, как бы в таком длинном письме не оказалось столько ошибок, что он опозорит не только себя, но и Светлану Смирнову, и Юлию Львовну, и всю свою пионерскую организацию, и город Керчь. Поэтому он терпеливо занимался — и дома, сам, и со Светланой, после уроков.
И дело при его способностях и памяти шло, конечно, на лад.
Вскоре была назначена контрольная письменная по русскому языку. Неизвестно, кто больше волновался — Володя или его общественная репетиторша, Светлана Смирнова. И когда Юлия Львовна, мерно ступая по классу, держа перед собой на вытянутой руке, далеко от своих зорких глаз книгу, стала диктовать: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!» — Светлана, позабыв обо всех своих строгих пионерских правилах и дочерних чувствах, стала тоненьким пальцем показывать Володе, что в конце фразы надо поставить восклицательный знак. И он поставил. Он писал старательно, слегка прикусив от рвения язык, тщательно обмакивая и вытирая о край чернильницы перо, как воробей клюв… На свою усовершенствованную автоматическую самописку самой новейшей собственной конструкции Володя на этот раз не понадеялся.
Иногда в затруднительные минуты он поглядывал на Светлану Смирнову, которая делала ему какие-то непонятные знаки насчёт пунктуации, но тут вмешивалась Юлия Львовна: «Светлана, что это за азбука для глухонемых?» Девчонки прыскали, мальчишки хмыкали в кулак, а бедная Светлана заливалась краской от белого воротничка до корней золотистых волос.
Прошло ещё несколько дней; наконец Юлия Львовна пришла в класс со стопочкой тетрадок и принялась раздавать их, вызывая ребят по очереди. Тут и выяснилось, что Володя Дубинин написал контрольную письменную лишь с двумя небольшими ошибками и получил «хорошо».
Он спешил домой, радуясь, что сможет этим немножко развлечь отца, который последние дни опять совсем затосковал. Дóма ему сказали, что отца вызвали в партком.
Никифора Семёновича ждали к обеду. Все не садились, прислушиваясь, не идёт ли он. Потом мать кое-как уговорила Валентину и Володю поесть. Володя, наскоро пообедав, побежал в порт. У дверей парткома к нему с радостным визгом бросился Бобик, терпеливо поджидавший там своего хозяина. Володя постоял немного, основательно продрог и вернулся домой. Бобик же остался, как ни звал его Володя.
Уже поздно вечером ступеньки лестницы заскрипели и загрохотали под тяжёлыми шагами отца. Прежде чем он успел вставить ключ в дверной замок, ему уже открыли дверь, распахнули её. Отец вошёл, обхватив рукой мать за плечи, увлекая её за собой, прошагал сходу вглубь комнаты, остановился — и усталая, счастливая улыбка, светлая и широкая, какой давно уже не видывал у отца Володя, засияла на его лице. Он сунул руку за пазуху, осторожно извлёк маленькую красную книжечку, высоко поднял её над головой.
— Вот! — сказал он. — Был, есть и навеки будет со мной!
Он опустил руку, держа на раскрытой ладони партбилет. И все склонились над его рукой, словно впервые видя это маленькое скромное удостоверение, которое означало, что человек, владеющий им, принадлежит к доблестной гвардии великого народа, с мудрой дерзновенностью перестраивающего мир заново, к передовому, самому головному отряду освобождающегося человечества, — то есть состоит членом Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков).
Валентина, завизжав, кинулась на шею к отцу, целуя его. Мать припала к его плечу. А Володя… Володя, чувствуя, что сейчас с ним случится что-то очень ему несвойственное, что он сейчас просто-напросто расплачется, вдруг схватил большую, ставшую снова сильной руку отца и стал жадно целовать, целовать её возле того места, где был вытатуирован маленький синий якорь.
До поздней ночи не ложились в этот день у Дубининых. Отец снова и снова принимался рассказывать, как его спрашивали в парткоме; как другие товарищи говорили о его беспорочной работе, как выяснилось, что тот человек, который подвёл отца, стал таким плохим только за последний месяц, после перенесённого горя — у него умер сынишка, а до того времени был неплохим работником. Конечно, Никифору Семёновичу Дубинину как помполиту корабля надо было и раньше видеть, что человек этот нетвёрдый, но всё же дурного за ним прежде не водилось. И портовый комитет партии счёл нужным вернуть товарища Дубинина на работу, хотя и записал ему выговор.
Совсем уже ночью, когда Володя наконец лёг, отец подошёл к нему с полотенцем через плечо и сказал:
— Ну, Вовка, не спишь? Хотел до утра подождать, да самому не терпится. В Москву меня, оказывается, командируют. Насчёт новых судов для нашего порта. Вот если не подкачаешь с отметками, двинем, брат, всей семьёй до самой Москвы-столицы.
И Володя, как был в одной рубашке, затанцевал на кровати гопак.
Раздавая перед каникулами табеля, Юлия Львовна сказала:
— Ну, Дубинин Володя, получай. Два «хорошо», по всем остальным — «отлично». Вот только ещё с русским языком у нас по-прежнему не совсем так, как хотелось бы: устный «хорошо», а письменный всё-таки «посредственно». Ты, я слышала, в Москву едешь? Так вот, чтобы ты не отставал, я тебе, как и всем ребятам, даю задание на каникулы: ты мне пришлёшь письмо, в котором подробно опишешь всё, что видел в Москве. Вообще, пусть каждый напишет мне домашнюю работу «Как я провёл каникулы». Хорошо?
— Хорошо, — согласился Володя.
Уже подходили к концу зимние каникулы, когда в дом у школы, где жила Юлия Львовна, постучался почтальон. Он вынул из сумки большой пакет, вручил его Юлии Львовне и велел расписаться в книге. На тяжёлом, объёмистом пакете было написано внизу: «Москва, гостиница Ново-Московская, В. Н. Дубинин».
— Светлана! — позвала Юлия Львовна. — Смотри, Дубинин-то твой молодец какой! Выполнил задание. Вон какое письмище прислал! — Она принялась вскрывать конверт.
Внутри него оказались два больших куска картона. Из них выскользнул на стол тонкий — не то желатиновый, не то целлулоидный — диск. Юлия Львовна испуганно поймала его и принялась рассматривать, недоумевая и вертя в руках. По концентрическим бороздкам на круглом поле диска скользили, лоснясь, матовые секторы бликов. В центре диска белела наклеенная круглая бумажка — этикетка с дыркой посредине. На бумажном кружке было написано карандашом:
«Поставить на патефон со старой иглой».
— Вечно уж что-нибудь он сочинит необыкновенное, — проговорила Юлия Львовна. — Ох, уж этот твой Дубинин!…
— Уж, во-первых, он больше твой, чем мой, — обиделась Светлана.
— Но ведь это ты, кажется, собиралась его перевоспитывать?
— Ну, знаешь, мама, — Светлана вся вспыхнула, — если уж девчонки меня дразнят, это ещё понятно, а тебе непростительно!
— Ну, будет, будет, дурашка! Шучу. Лучше сбегай к Василию Платоновичу, у них патефон есть. Пусть одолжит по-соседски. Интересно, что это за музыку Дубинин нам прислал.
Василий Платонович патефон охотно дал, но удивился, зачем вдруг ни с того ни с сего, днём, суровой Юлии Львовне понадобилась музыка. Он даже предложил выбрать и пластинки. Но, к ещё большему удивлению, Светлана сказала, что пластинки не нужны. Потом выяснилось, что не нужны и новые иголки. Светлана просила, чтобы иголка была непременно уже игранная.
Но вот патефон открыт и заведён ручкой, как шарманка. Тонкую, гнущуюся пластинку положили на круг. Светлана поставила тупую зеленоватую иголку, очень похожую на еловую, у самого края диска, слегка толкнула круг, чтобы разогнать вращение, и в комнате раздалось: