Она замолчала, поглядела на портрет сына, провела рукой по своему горлу.
Володя слушал её, жадно раскрыв глаза. Суровый подвиг Павлика и горе матери — всё, что было так хорошо и давно уже известно ему по книгам, сейчас вдруг приблизилось, ожило, стало совсем близким, словно не в далёкой уральской деревне случилось это, а где-то рядом с их школой, на их улице.
А Татьяна Семёновна продолжала:
— Он всё море, бывало, хотел поглядеть, какое оно есть… О море мечтал. Да так и не довелось ему море-то увидеть. Ну, уж вы за него, ребятки, посмотрите и в память его порадуйтесь, что всё вам дано… И моря и солнышка у вас вдосталь, и люди добрые за вами ходят, воспитывают вас. Вот смотрю я на вас, юные пионеры, и матерям вашим завидую…
Андрюша Качалин вышел вперёд и сказал осекающимся от волнения голосом:
— Дорогая Татьяна Семёновна, позвольте мне от имени всех нас, от имени всех пионеров-артековцев, сказать вам… поблагодарить вас за то, что вы с нами побеседовали, и сказать… заверить вас, что мы все постараемся быть такими для нашей славной Родины… такими, каким был ваш Павлик.
Этот день запомнился Володе ярче всех других лагерных дней. Всю обратную дорогу он молчал, а назавтра пришёл в авиамастерскую, снял с рейки новую модель с бензиновым моторчиком и подошёл к инструктору.
— Владислав Сергеевич, — проговорил он, — я решил… Можно мне мою модель назвать «Павлик Морозов»?
И никто не удивился, когда над лагерем, жужжа моторчиком, оставляя узенький дымный след в голубом крымском небе, поднялась модель, на крыльях которой было написано крупно и чётко: «Павлик Морозов».
Артековцы салютовали ей снизу, махали руками и белыми своими шапочками.
«Павлик Морозов» быстро набирал высоту. Он пролетел над деревьями, тёплые потоки воздуха подхватили его и понесли к морю. Его видели и в Нижнем лагере и в Верхнем, его заметили девочки в лагере № 3. Катера вышли в море, чтобы подобрать модель, если она сядет на воду, но «Павлик Морозов» всё летел и летел, увлекаемый струями нежнейшего ветра, который ласкал щёки золотисто-загорелых артековцев, слегка шевелил листву деревьев и сдувал с дорожек опавшие лепестки роз.
Вскоре катера потеряли из виду модель. Она словно растопилась в сверкающих отблесках моря, в ослепительно золотистом зное. Напрасно Володя с такой надеждой ждал на берегу возвращения катеров: ему сообщили, что модель исчезла. Борис Яковлевич звонил во все окрестные санатории и в подсобное хозяйство, спрашивая, не видели ли где-нибудь модель. Но она пропала.
И только через добрый час работавшие на винограднике люди увидели, как с неба спускается к ним маленький самолётик. Предупреждённые уже звонком из конторы, они бросились с этой вестью к лагерю.
— Летит… Летит… — пронеслось по всем лагерям.
И хотя полагалось уже по закону садиться за столы, накрытые к ужину, ребята, подавальщицы, нянечки, вожатые и даже строгая докторша Розалия Рафаиловна — все выбежали на террасы, чтобы увидеть «Павлика Морозова», которого ветер послушно возвратил домой.
Володя сразу прославился на все лагеря. Когда он появлялся где-нибудь, за ним вдогонку летело:
— Это тот самый, у которого модель улетела, а потом сама вернулась…
А сейчас он скромно стоял на левом фланге отряда лицом к высокой белой мачте.
Быстро спускался южный вечер — тёплый, благовонный, терпкий. Воздух был так напоен запахами сада и моря, что сладко-солёный вкус его чувствовался во рту…
Зажглись цветные фонарики в лагерных аллеях. Заиграла музыка. Море уже фосфорилось, обдавая берег бледными искрами. И вдруг высокое пламя взметнулось на площадке перед амфитеатром. Тотчас вспыхнули огни на Адаларах. Жемчужный луч прожектора высветил алый флаг на мачте лагеря. Цветные ракеты ударили в небо, рассыпались с шипящим треском, повисли зелёными, красными, голубыми гроздьями и погасли, чтобы уступить место новым ракетам.
Володя, с грудью, переполненной ароматным воздухом, восторгом и благодарностью, чувствовал в эту минуту, что он способен совершить любой подвиг во имя этого прекрасного, огнистого и чудесного мира. Плечом и локтем ощущая тесно прижавшегося соседа, он слил своё неистовое «ура» со звонкими, радостными возгласами своих сверстников и товарищей из Ленинграда, Якутии, Мурманска, Москвы и далёкого Урала, где жил Павлик Морозов, отдавший свою короткую жизнь за то, чтобы на земле всегда были такие вечера, чтоб никто не смел отнять у детства это счастье, эти цветы и загасить ликующее пламя пионерского костра…
Через четыре дня Володя уезжал домой. Он увозил то, что увозят с собой все артековцы: фотографию, запечатлевшую его самого у австралийского дерева; листья магнолии, засушенные и украшенные надписями «Привет из Артека!» — такой лист, если наклеить марку, можно послать по почте; самодельный ракушечный грот; мешочек с разноцветными морскими камешками; засушенных крабов, прикреплённых к чёрной круглой подставке, прикрытой сверху половинкой перепиленной электролампочки. Но, кроме того, в качестве особой премии, полученной за успехи по авиастроительству, он увозил с собой тщательно запакованную, разобранную на части рекордную модель «Павлик Морозов»…
Дóма по нему очень соскучились, да и сам он в последнее время стал тосковать по своим.
Отец был в рейсе. Мама и Валя восхищались Володиным загаром, теребили его за пополневшие щёки. Обе брезгливо рассматривали засушенных крабов, и Володя сердился, что они не понимают, какая это прелесть… Он лёг рано, устав от поездки и рассказов, предвкушая как завтра утром соберёт модель и днём побежит на Митридат, где, как всегда в воскресенье, наверное, соберутся «юасы». Вот ахнут они, когда он покажет им своего «Павлика Морозова»!
Мать пришла к нему, чтобы проститься на ночь, но он уже крепко спал, откинув дочерна загорелую руку, высунув смуглые ноги сквозь прутья кровати.
Она залюбовалась сыном. Володя загорел, возмужал, поправился. Полуоткрыв пухлые, яркие губы, разрумянившийся во сне, он был очень хорош. Все его артековские сокровища красовались рядом на столике. Крабы, засушенные листья магнолии, гротик, картонки с частями авиамодели. Возле кровати валялись стоптанные до дыр, обцарапанные о камни, совершенно разбитые сандалии.
Мать подняла их, посмотрела, покачала головой. Потом она потушила свет и бесшумно вышла.
Вскоре все в доме уже спали. Дышал ровно и глубоко Володя, которому снились ракеты, отражающиеся в море. Сторожко спала Евдокия Тимофеевна, чувствуя сквозь сон, что сынишка опять рядом, дома, можно сегодня не тревожиться, как он там… Заснула уже Валентина, собиравшаяся завтра с Жорой Полищуком и подругами на концерт на Приморском бульваре.
Спали керченские «юасы», видя себя во сне летающими над Митридатом и не подозревая, какую необыкновенную модель привёз в город Володя Дубинин.
Сменились полночные вахты на кораблях. Стал на капитанскую вахту Никифор Семёнович, ведя свою шхуну из Феодосии в Керчь, к начинавшему светлеть горизонту.
Над морем уже занималась ранняя заря. Ночь была самой короткой ночью в году.
Начинался день 22 июня.
Часть вторая. Подземная крепость
Глава I. Не взяли…
Стало ли другим Чёрное море? Разве обмелело оно или остыло? Или Митридат стал ниже? И не таким было, как вчера, июньское небо? Или потускнело летнее крымское солнце?
Нет, всё было прежним. И море нисколько не изменилось, оставаясь, как всегда, у берега желтовато-кофейным от мути, поднятой прибоем, а дальше — зелёным, как яшма, и, наконец, сине-стальным у горизонта. И небо было таким же безоблачным, и солнце палило не менее рьяно, чем раньше. Так же нависал над городом Митридат и пахло на улицах рыбой. Всё оставалось как будто неизменным, но Володя чувствовал, что всё стало иным.
Над вершиной Митридата уже не летали больше белокрылые модели «юасов». Туда теперь вообще уже никого не пускали. По склонам Митридата и на вершине горы расположились батареи противовоздушной обороны города. Снизу хорошо были видны на голубом небе чёрные контуры орудий: старый Митридат вытянул к небу узкие, длинные хоботы зениток. И так как виден был Митридат с любой улицы, то вооружённая гора нависала теперь над каждым перекрёстком как напоминание о войне.
Ничего нельзя было сделать с морем, с небом, с зеленью. Цвета их оставались такими же яркими под ослепительным крымским солнцем. Но теперь всё как будто линяло в самом городе и на берегу. Блекли краски города. Весело расцвеченные катера, шаланды, шхуны в порту в несколько дней были перекрашены и стали серо-стальными, как море в шторм. Много людей надело одежду цвета земли и травы. Где-то ещё далеко гремевшая война уже пятнала, приближаясь, стены и крыши домов. На складах в порту, на заводских зданиях появились странные, неуклюжие пежины, буро-зелёные кляксы камуфляжа — маскировочной раскраски. Всё словно хотело спрятаться под землю, слиться с нею заодно, чтобы не быть приметным. Стены зданий, размалёванные маскировочными пятнами и линиями, расстались с присущими им прежде красками и напитались оттенками почвы, песка, приняли на себя тень оврагов, зелёные пятна кочек.
Ни искорки не вспыхивало по вечерам на море, где всегда возле мола покачивалось столько ярких зелёно-красных фонариков и так весело прыгали звёздочки топовых огней[10] на мачтах. Перестал мигать неугомонный маячок-моргун. И дик был по ночам весь этот ветреный, слепой и безлюдный простор, ничего теперь уже не отражавший.
Но днём и ночью строгим, иногда колючим, немигающим огнём горели глаза людей; и Володе казалось, что глаза изменились разом у всех в тот памятный день 22 нюня, когда вся жизнь, словно корабль, отвалила от какого-то привычного берега и уже нельзя было сойти обратно. Как будто остался тихий берег далеко позади, а навстречу грозно задувает простор чёрных и неведомых бурь. Вести, одна тревожнее другой, приходили в Керчь. Фашисты бомбили Севастополь. Рассказывали, что уже в Симферополе объявляли воздушную тревогу, — а ведь это было совсем близко…