е обросшее, изглоданное болью лицо раненого, потом ещё раз посмотрел на фотографию, где был изображён моряк с девушкой. Он узнал на моряке бескозырку с надписью «Береговая оборона».
— Ваня, — воскликнул он, поражённый, — я думал, он уже старый дядька! А он двадцать первого года рождения. Гляди — комсомолец. Ты только посмотри, какой он прежде складный, здоровый был! Видно, натерпелся… Ну, живо давай вниз! Зови наших! Спички у тебя есть? На, возьми мои! Зря не чиркай: дорогу, чай, и так знаешь.
Оставшись один, Володя бережно накрыл раненого плащ-палаткой, застегнул на все пуговицы бушлат на нём, поправил мешок под запрокинутой головой матроса. Сел, прислушался, пощупал матросский наган за пазухой.
Тихо было вокруг. Темнело. Чуть слышно изредка стонал раненый. Володя осторожно приподнял край плащ-палатки: одна нога матроса была разута и обмотана каким-то тряпьём; на другой, невероятно распухшей, неловко отведённой в сторону, лопнул по шву сапог…
Сколько дней пролежал здесь этот молодой, и, верно, совсем недавно ещё могучий человек, не пожелавший сдаться врагу на отнятой у нас земле? Вероятно, он был ранен в день последних боёв или, быть может, оставался в Старом Карантине, прикрывая отход и переправу наших частей через пролив. А это добрых две недели назад. И всё это время он был один, без помощи, без своих, в нескольких шагах от немецких солдат, оцепивших весь район каменоломен. На что надеялся он, раненый, голодающий, по каплям набиравший воду, с отнявшимися ногами, распростёртый на холодном камне, в который уходило последнее тепло его тела? Две гранаты, да наган с тремя оставшимися в барабане патронами, да последняя галета и солдатский котелок — вот оно, всё его хозяйство… Но, видно, решил моряк, что живой фашистам не достанется. Он уполз сюда, готовый, если его обнаружат враги, не уступить без боя и последнего мига своей жизни.
Володя сидел на корточках возле раненого и смотрел в его лицо, исхудалое, почерневшее, но теперь уже не казавшееся мальчику таким старым. Маленький разведчик подтянул к себе котелок, смочил в воде уголок плащ-палатки и стал осторожно обтирать лоб моряка. Матрос вдруг приоткрыл глаза, взор его налился мутным огнём, он задёргался, скрипнул зубами, выругался.
— Тише, товарищ Бондаренко, услышат ещё! — зашептал Володя, низко склонившись над самым лицом раненого.
— Стой… Ты кто? — забормотал матрос, вглядываясь в Володю. Что-то беспомощное и ласковое вдруг проступило в его успокоившихся, глубоко запавших глазах. Он узнал: — Пионер… Браточек…
Было уже совсем темно, и Володя так продрог, что у него зуб на зуб не попадал, когда наконец из старой штольни бесшумно поднялись к выходу Важенин, Шустов, Корнилов и ещё несколько партизан. Снаружи немцы уже пускали осветительные ракеты, и тогда отверстие входа вдруг заполнялось ядовито-зелёным светом, который медленно гас. Володя тихонько подал голос. Через несколько минут партизаны, двигаясь в полной темноте, с величайшими предосторожностями понесли на своих руках раненого моряка. Он то впадал в беспамятство, то начинал судорожно биться и стонать, так что Шустову приходилось зажимать ему рот рукой, иначе могли бы услышать фашисты.
— Дядя Шустов, вы легче, а то он задохнётся, — тревожился Володя, — он слабый очень.
Он шёл позади, поддерживая голову матроса и неся его бескозырку.
У санчасти толпилось много партизан, уже услышавших, что разведчики обнаружили в одной из штолен раненого советского моряка, который предпочёл смерть в одиночестве от голода и ран фашистскому плену.
Пока раненого перевязывали и обмывали на медпункте фельдшерицы, которым помогала Нина Ковалёва, стискивавшая зубы и жмурившая глаза, чтобы не видеть чугунно-чёрных, распухших ног моряка, наши разведчики докладывали в штабе обо всём, что они разузнали. Сведения, принесённые пионерами, были чрезвычайно важны для партизан. Особенно заинтересовались командиры сообщением Ланкина о готовящемся штурме каменоломен, а также сведениями о немецкой ремонтной мастерской, которую заприметили разведчики.
Освободившись и наскоро поев, Володя побежал в санчасть.
Бондаренко лежал, закинув голову на подушку. На нём была чистая, просторная рубаха комиссара, которую он время от времени трогал и расправлял пальцами на груди, словно она ему была тесна. Фонарь, стоявший на белой тумбочке, отгородили фанерой. Лицо Бондаренко почти растворялось во мраке. Военфельдшерица Марина не хотела пускать Володю, но он зашептал: «Тётя Марина, ну как же так… Я же его сам нашёл, он же меня знает!..» — и Марина не могла противиться, только велела быть тише.
Володя на цыпочках подошёл к койке раненого.
Сейчас этот человек, спасённый им, был для Володи уже одним из самых дорогих на свете. Тихо, стараясь не дышать, он склонился над раненым, всматриваясь в его исхудалое, но теперь как будто посветлевшее лицо. И вдруг он заметил, что раненый приоткрыл глаза и пристально смотрит на него.
— Стой, ты кто? Мы с тобой где видались? — забормотал он, с трудом отрывая затылок от подушки.
— Товарищ Бондаренко, это я тот самый, который вас нашёл. Вы теперь у нас.
— А-а… Пионер… — Серые губы раненого приоткрылись в слабой улыбке. — Спасибо… Это теперь я где? — Он силился подняться на подламывающихся локтях. Взгляд его упёрся в каменную стенку. Раненый закинул голову, увидел над собой низкий каменный свод. И вдруг он опять забушевал: — Стой!.. Почему камень? — Он ударил кулаком в стенку. — Это зачем меня завалили? Стой, гады!.. Я ещё живой покуда…
Марина и Нина Ковалёва бросились к нему, уговаривая успокоиться.
— Вы лежите, лежите спокойно, товарищ, нельзя так, — твердила Марина. — Мы — партизаны, вы у нас. Не бойтесь.
Моряк, бледный, обросший, сидел на койке и чудовищно исхудавшей рукой оттягивал на костлявой шее ворот рубахи, скрипя зубами, затравленно озираясь. Потом горящий взор его опять остановился на Володе. Он на мгновение закрыл глаза, покачнулся; слёзы потекли по его серым щекам, а когда глаза его снова открылись, взгляд был уже более ясным и успокоенным.
— Пионер, — еле слышно сказал он, — спасибо тебе… Не дал там подохнуть, как собаке… Теперь если и помру, то честь по чести… По-человечески… А где документы? — вдруг взволновался он, шаря вокруг.
Его успокоили, сказали, что документы целы, находятся у комиссара. Скоро пришёл сам комиссар, сел на табурет рядом с койкой, поправил одеяло на раненом.
— Товарищ комиссар, — обратился к нему Бондаренко, — я прошусь к вам. Зачислить прошу… Как встану, так давайте направление на передовую… А документы у вас? Комсомольский билет мой целый? На учёт примете меня?
Потом он, совсем успокоенный, решив, что теперь всё у него в порядке, тихо заснул.
Военфельдшерица Марина вышла вместе с комиссаром из санчасти. Володя последовал за ними.
— Безнадёжен, — услышал он, — гангрена обеих ног. Даже если бы можно было ампутировать, то всё равно… А в наших условиях — обречённое дело…
— И никак, ничего нельзя? — спросил комиссар.
Марина только головой покачала. Володя подошёл к ней, потянул за белый рукав халата:
— Тётя Марина… А может быть, ему кровь надо перелить? Ведь, говорят, помогает. Если надо — берите мою. Тётя Марина, может быть, его как-нибудь всё-таки можно вылечить? Неужели он столько мучился — и всё зря?
Ночь напролёт Володя просидел у койки найденного им моряка. Сменилась Марина. Нину Ковалёву заменила её подруга Надя Шульгина, прикорнувшая на тюфячке в углу. А Володя всё сидел на табуретке, прислушиваясь к каждому стону Бондаренко, давал ему пить, мочил в ведре полотенце и прикладывал к голове моряка; уговаривал лежать спокойно, когда тот начинал припадочно биться на койке. И раненый прислушивался к голосу мальчика, приходил в себя, искал его руку своей рукой, слабо пожимал:
— Пионер… Браточек…
Сознание у него в такие минуты прояснялось.
— Ты из чьих будешь? — спрашивал он Володю. — А батько твой тоже тут, партизан?
— Нет, у меня папа, как вы, моряк, — спешил сообщить Володя. — Жив ли только, не знаю… На флот ушёл. А мама в посёлке наверху.
Раненый вдруг попросил:
— Слушай, милый, будь такой добрый… ну-ка, постучи мне по ноге… Ну, постучи, просил ведь, кажется! Да посильнее. Не слышу. Ведь прошу же!..
А Володя уже давно несколько раз кулаком ударил его сперва по колену, потом выше.
— Так я же стучу…
— Ничего не чую, — упавшим голосом проговорил Бондаренко. — Эх, браток, кончил я своё плавание… Выше колена уже на том свете. Скоро и с головой туда.
Он откинулся на подушки…
Весь следующий день Володя то и дело бегал наведываться о состоянии раненого. Он отпрашивался несколько раз с работы — в этот день возводили стенку в одной из верхних галерей, на угрожаемом участке, откуда, по сведениям, полученным у Ланкина, ждали вторжения немцев. И весь вечер провёл Володя в санчасти. Он сидел на табуретке, качался от усталости и один раз, заснув, чуть не свалился на пол. Наконец Нина Ковалёва уговорила его отдохнуть: сама села на табурет у койки, а Володя устроился на её тюфячке в углу. Он ни за что не хотел уходить к себе. Лёжа на жиденькой соломенной подстилке, Володя слышал сквозь дрёму, как раненый говорил Нине:
— Хороший у вас народ, сестрёнка! С такими бы всю жизнь вместе… А пионер этот — ох, видать, боевой…
Потом он после долгого молчания вдруг сказал:
— Эх, на звёзды ясные хоть одним бы глазком взглянуть ещё разок! И всё… Ты-то ещё наглядишься, сестрёнка… дружиночка…
Наутро ему стало совсем плохо. Он перестал узнавать Володю, метался на койке, разорвал на себе рубаху, выкрикивал слова команды и проклятия. А к вечеру затих, потом вдруг потянул на себя одеяло, подтащил его к самому подбородку, стал дышать всё реже, реже и совсем перестал…
Марина наклонилась над ним со шприцем, взяла за руку и отложила шприц на белую тумбочку.
— Ну что же вы, тётя! Ну почему вы не делаете? — кинулся к ней Володя.
— Теперь уже не поможет, — сказала она…