Давно уже свыкся Володя с этой жизнью, удивительной, ни на что не похожей как будто, но в то же время во всём отвечающей тем большим, мудрым привычкам и законам, которым подчинялась его жизнь и там, наверху, до войны. Шли политзанятия у бойцов, в Ленинском уголке при свете лампочек-карбидок пионеры рисовали, клеили, переписывали подземную стенгазету; политрук Корнилов проводил воспитательные беседы. Володю сперва удивляло, а порой даже обижало, что Корнилов был так требователен и пунктуален во всех занятиях, не прощал малейшей провинности в подземной службе, бранил за пустяковое опоздание или самую мелкую неаккуратность. Потом Володя понял, как важно было здесь, под землёй, в потёмках, точно следовать всем правилам, которым подчинялась та большая, залитая солнцем, свободно дышавшая, просторная жизнь, что была наверху до прихода врага. Он замечал, что всем — бойцам и партизанам, и придирчивой тёте Киле, и злой на язык Наде Шульгиной, — всем нравилось, что они и тут, под камнем, заживо замурованные фашистами, ведут жизнь такую, какую полагается вести обыкновенным советским гражданам. Это сознание наполняло всех ощущением гордой и упрямой силы: живём, мол, честно, как для нас заведено, и ничего с нами враг поделать не может, пока мы живы…
За право жить так, как совесть велит, погиб командир Зябрев, чудо-человек по красоте и силе. За это сложили головы и комсомолец матрос Бондаренко, и старый партизан Иван Гаврилович Шустов, и Москаленко. А теперь за то же умирал общий любимец — лейтенант Ваня Сергеев.
Подолгу просиживала возле его койки Нина Ковалёва. Сергеев бредил, силился подняться, стонал. Что-то пугающее и чужое появилось уже в его осунувшемся лице. Оно приобрело какие-то черты сходства с хорошо запомнившимся Нине лицом матроса Бондаренко. И это зловещее сходство, неясное, почти необъяснимое словами, но с каждым днём всё сильнее проступавшее, вызывало у Нины тяжёлое, тоскливое предчувствие…
Порой Ваня Сергеев, очнувшись, долго смотрел на Нину, клал свою широкую, но теперь очень исхудавшую ладонь на её руку.
— Ты не уходи, — просил он. — Холодное тут всё… Камень… А у тебя рука такая тёплая… Слушай, Нина, — он смотрел на неё беспомощным, просящим взглядом, — неужели мне конец? Неужели это всё?..
Нина принималась успокаивать его, гладила руку, сама чуть не плача. Потом он забывался, а Нина вынимала из санитарной сумки свой бывший ученический дневник, с которым не расставалась по-прежнему, и в графе «что задано» торопливо записывала:
«Как он мучается! Я помню его в последний час перед обедом 27/XI—41. Он шёл такой большой, на боку висела сумка полевая, наган. На нём была чёрная шапка, он был хорош. Чёрные брови, как стрелы, глаза блестели, он был полон желания отомстить врагу… Он подошёл к нам, улыбнулся… Мы сказали ему, чтобы он берёг себя, но он почему-то грустно посмотрел на нас. И теперь очень трудно вспоминать это. Он лежит теперь в постели умирающий, всё у него болит, он хочет жить, и что-то отнимает у него жизнь… Как он мучается! Сердце разрывается, как мне жаль его… Неужели он умрёт? С каждым днём всё хуже его состояние… Днём и ночью мы с Надей Ш. читаем ему книги, веселим его, стараемся заговорить, чтобы не думал о смерти. Он так верил, что мы выйдем из этой пещеры, верит и сейчас в освобождение, что будет жив… А скоро придёт смерть. Рука заражена. Заражение дошло до локтя. Надя и я не отходим от него. Как ласково он называет нас! Золотенькими ласточками, кровиночками родными… Он хочет видеть нас всё время. Не смыкая глаз, мы сидим около него. Всё думаем, что он умрёт. Бедный Ваня, какого друга мы теряем! Неужели он умрёт?..»
Была необходима срочная операция. Но кто же мог сделать её под землёй? Вся надежда была на «объект № 1». Может быть, выйдя на поверхность и добравшись до Старокрымских лесов, соединившись с другими партизанами, можно было бы отыскать хирурга и спасти Ваню, если только он доживёт до этого дня.
По расчётам Жученкова, ведя работы в три смены, за четыре-пять недель можно было пробить новый тоннель и увидеть небо. По приказу командира Манто уже распределил продукты, расфасовал их, как он выражался, по двадцати кило на душу и спину, предупредив, что во время перехода отряда на поверхность «камбуз будет закрыт на учёт». Тётя Киля вместе с девушками уже собирала вещевые мешки.
Отряд готовился выскользнуть из каменной западни.
Однако выходить наобум было нельзя. Следовало сперва ещё раз проверить, нет ли немецких патрулей и караулов в районе предполагаемого выхода. Затем необходимо было связаться с партизанами Пахомова. Его отряд держался в Аджи-Мушкайских каменоломнях, далеко от Старого Карантина, в противоположном конце Керчи.
Но как пробраться туда?
И опять, грузно навалившись на стол, вобрав круглую голову в широкие плечи, уперев подбородок в выпуклую грудь, сидел в хмуром раздумье комиссар Котло.
Все были здесь, в штабе: и сам командир Лазарев, только что вернувшийся с «объекта № 1» и то и дело вытаскивавший из-за ворота колючие крошки ракушечника, и начальник строительства, он же главный подрывник, Жученков, и, как всегда, тщательно побритый, с аккуратной белой полоской над воротником закоптелой гимнастёрки Корнилов, и шеф-повар Манто. Все были тут, и каждый понимал, что оставаться больше в неведении, пробиваться наверх вслепую нельзя: надо что-то предпринять, нужно уже сейчас выслать наверх разведку.
Лазарев выковырял пальцем из уха забившуюся туда ракушечную пыль, наклонил на эту сторону к плечу голову, потряс ею, как это делают купальщики, нырявшие с головой и только что вылезшие из воды.
— Всюду залазит, проклятая, — проговорил он. — И наелся и нанюхался. И уши полны и рот. Не отплюёшься.
— Я так полагаю, товарищ командир, — вмешался тут же неисправимый Манто, — что это нам необходимо для внутренней побелки, а то мы совершенно насквозь прокоптились. Так не вечно же нам быть чёрненькими, пора стать и беленькими.
Все невесело усмехнулись. Командир вытряс ракушечный песок из другого уха и сказал:
— С Пахомовым нам связаться — прямая надобность. Они, в случае чего, могут там шумок поднять, на себя немцев оттянуть, тем самым и от нас внимание отвлекут. Ну, а мы в это время как раз и двинемся отсюда. И вообще нам связь с аджи-мушкайцами крайне нужна.
— Не могу! — сказал комиссар и, расправив грудь, поставил оба тяжёлых кулака на стол. — Всё правильно, всё верно, но не могу я ещё раз допустить, чтобы опять пионеры на риск шли.
— Опасно откладывать это дело даже на день, если хотите — даже на час опасно, — возразил Лазарев. — Весь день сегодня какая-то наверху возня идёт. Мне уже сообщили из «Киева» и с «Волги». И взрывы какие-то там хорошо прослушивались. Видно, немцы к Новому году хотят нам тут ёлку засветить. Надо ждать, что вот-вот они воду качать начнут. Ну хорошо, на этих секторах мы штольни и шурфы закрыли, а что, если они через другие стволы заливать станут? Никак нельзя, товарищи, нам ждать. Да и выходить, если даже всё благополучно пройдёт, нам вслепую нельзя никак.
Котло сказал:
— Может быть, всё-таки попробуем на этот раз без ребят обойтись? Есть у меня один лаз на примете. Если там завалы разобрать, можно попробовать выбраться. Я уж третий день туда ползаю. Думается мне, там вокруг чисто.
Так было решено отправить наверх через обвалившийся лаз Важенина и Макарова, двух самых опытных и смелых партизан, бывалых разведчиков. Высчитав по часам, когда на поверхности будет ночь, разведчики неслышно разобрали у одного неприметного выхода завал и тихонько выползли наверх.
Но не продвинулись они там и двух метров, как раздался сильный взрыв. Целый рой огненно-красных хвостатых трассирующих пуль взвился над лазом в сливающейся трескотне выстрелов. Злой луч прожектора обдал камни у входа леденящим мечущимся сиянием. Через несколько минут в лаз приполз задыхающийся, тяжело раненный Макаров; на спине своей он тащил убитого Важенина. Оба подорвались на одной из незаметных мин, которыми немцы усеяли всё пространство возле каменоломен.
Макаров как вполз в штольню с телом погибшего друга, так и остался там лежать на каменном полу в беспамятстве и больше уже не приходил в сознание. К вечеру он скончался.
Так партизаны потеряли самых бесстрашных и испытанных своих разведчиков — Власа Важенина и Николая Макарова.
Долго стояли потом угрюмые пионеры-разведчики в почётном карауле у их тел, покрытых алым знаменем.
Теперь комиссару ничего не оставалось, как ещё раз согласиться на предложение Лазарева и разрешить поручить дело юным разведчикам. Снова всех должен был выручить последний Володин лаз, через который никто, кроме мальчиков, не мог протиснуться наверх.
Но, может быть, за последние дни немцы обнаружили и эту потайную лазейку? Может быть, и она уже заминирована?
— Знаю, как быть, — решил комиссар. — Пиратка, иди сюда, собачий сын, живо!
Из тьмы подземного коридора донёсся заливистый лай, потом послышалось цоканье когтей о камень, и через минуту Пиратка уже прыгал вокруг хозяина, тёрся об него закоптелой шерстью, старался лизнуть в лицо, отряхивался, гавкал.
А ещё через четверть часа к узкой щели в конце одной из галерей, откуда из-под камня вырвался свежий, пахучий ветер с воли, подполз комиссар, таща за собой Пирата, которого он крепко ухватил за шею. Чтобы Пират, не дай бог, не разлаялся, морду ему стянули ремешком, что вызывало бурное негодование пса. Он пытался несколько раз лапами содрать узлы, стянувшие ему челюсть, но потом печально смирился, тем более что его ждали новые унижения. С двух сторон к его ошейнику привязали на шпагатинах тяжёлые металлические болванки.
С этим уже Пират решительно не мог смириться, и у самого лаза, где чуткие ноздри его жадно втянули сладчайший воздух поверхности, от которого он почти отвык, Пират упёрся и опасливо попятился назад. Как ни толкали его, как ни подпихивали, как ни старались просунуть барахтающееся, срывающееся с камня тело собаки через щель, как ни уговаривал комиссар своего любимца, сперва называя его всеми ласкательными охотничьими словами, нежнейшими кличками, улещая всякими посулами, а затем перейдя на довольно обидные выражения, вроде: «Собака ты, собака, сучья лапа, псиная кровь», — ничего не помогало. Пират не желал вы