— Здравствуй, Валя! Здорово, Вовка! — поздоровался он с ребятами и сел на диван, стаскивая с себя тяжелые сапоги. — Валенька, дай, будь добра, шлепанцы. Вон я их в том углу оставил… Ну, чего вы оба такие? Случилось что? В чем дело, Валентина? — Он переводил внимательный взгляд с лица дочери на расстроенную физиономию сына, вглядывался в обоих. — Володька, почему галстук из кармана торчит? Место ему там? Если снял дома, повесь аккуратненько. А это что за мода, в каком это уставе сказано, чтобы пионерская душа из кармана выглядывала?
Валентина, вся краснея, не зная, куда девать руки, схватила со стола какую-то книгу и сделала вид, что углубилась в чтение.
— Ты бы, милая, на голову встала, а то ведь не разберешь ничего, — хмуро усмехнулся отец. — Либо уж книжку переверни, а то держишь ее вверх ногами… Да что у вас, в самом деле, такое приключилось? Владимир, я тебя спрашиваю. Можешь мне ответить?
— Могу, — сказал Володя.
И Валя с грохотом уронила книгу на пол.
Никифор Семенович внимательно приглядывался к побледневшему лицу сына. Володя заметно волновался и теребил пальцами край курточки.
— Ну, выкладывай живей, что там у тебя? Выгнали, что ли?
— Нет, папа… Ничего особенного, вообще-то… Но мне надо с тобой посоветоваться… Мне надо с тобой… ну все равно что по партийному делу посоветоваться.
— По партийному? — удивился отец. — Ты, брат, этим словом поосторожней орудуй. Что это значит; по партийному?
— Я хочу, чтобы ты мне… вот как коммунист… прямо так и сказал. У нас сегодня в классе, понимаешь, что вышло… нечаянно…
И Володя, чуть не плача, рассказал обо всем отцу, а Валентина стояла, прижимая к себе поднятую книгу, ни жива ни мертва и с ужасом подумала о том, что сейчас произойдет.
Отец, надевавший в это время на уставшие ноги войлочные покойные туфли, медленно разогнулся. Лицо у него было багровое. И Володя тоже порядком перетрусил.
— Все? — спросил отец.
— Все, — еле слышно заключил Володя.
— Дай, там кисет на столе лежит… Ну, кисет, кисет, говорю, дай!
Володя метнулся к столу, подал отцу кисет.
Отец развязал мешочек, сунул туда руку с короткой капитанской трубочкой, пошарил ею там, вытащил, отряхнул, вставил обкусанным, порыжевшим мундштуком в рот, крепко стиснул белыми, чистыми зубами, которых не брал обычный для курильщиков налет, вынул зажигалку, чиркнул, шумно выпустил огромное облако дыма. Потом он помахал рукой и развеял дым.
— Ну что ж, будем разговаривать. Партийный разговор, говоришь, хотел? Что же, может быть, нам и Валентину отсюда попросить, или уж позволишь ей, как члену ВЛКСМ, остаться?.. Так, юный пионер! Интересно ты поступаешь! — Он развел руками, коротко качнул головой. — Громко говорить полюбил, слова всякие знаешь, швыряться ими себе позволяешь. «Партийный разговор»! — сердито повторил он. — Да как у тебя совести хватает после того, что ты в классе натворил, мне эти слова говорить? А?
Отец загремел так, что на раскаты его капитанского голоса прибежала с миской и полотенцем в руках мать и встала у дверей.
— Нет, Дуся, — продолжал отец, — нет, ты слышала, сынок-то наш отличается! Ему, видишь ты, разговор учителя не таким показался, как требуется. Учитель им про родные края говорить стал, и про старые времена, и про все, что нам вот этим горбом досталось, — отец кулаком ударил себе сзади по шее, — и про то, что кровью нашей мы добыли и отстояли… Сорванцы, хулиганье, попугайничать стали, а наш-то умник вместе с ними — хи-хи да ха-ха! Не то чтоб оборвать безобразников — с ними же заодно!
— Папа, не я же начал… я же только…
— Молчи! Если ты хороший пионер — за честь всего класса отвечаешь… Нет, Дуся, ты обрати внимание. Он, видишь ли, объясняет, что, мол, у учителя выговор смешной, с придыханием… А ну дай сейчас же твою тетрадку по русскому языку. Вот тут что написано? «Тетрадь по русскому языку ученика 4-го класса Дубинина Владимира». И вот гордится этот Дубинин Владимир, что он гладко говорит, а пишет по-русски с ошибками. Вот, пожалуйста, диктант. «Удивлятся» написано, а оказывается, тут мягкий знак требуется. Вот видишь, красным подчеркнуто. А тут «мальчишька» написано, после «ш» мягкий знак поставлен, ан его тут и не надо вовсе! Зачеркнула учительница. Как же ты, неуч неграмотный, смеешь над учителем смеяться, над образованным человеком, который в тысячу раз больше тебя знает? К чему вы там придрались у него? А?..
Отец встал, прошелся по комнате, выстукал трубку о тяжелую корабельную пепельницу.
— Вот Алексей Максимович Горький, когда мы были у него в Сорренто… Помнишь, Володя, я тебе рассказывал, когда я на «Незаможнике» служил и мы в двадцать пятом году в Италию ходили…
Володя перевел дух. Он уже много раз слышал от отца рассказ о встрече с Горьким в Италии, куда отец ходил на миноносце. Никифор Семенович любил вспоминать про эту встречу, про то, как радушно принял их великий писатель, как запросто разговаривал он с молодыми моряками на своей даче. И то, что отец нечаянно вспомнил сейчас про большой день, который бережно хранила его память, уже предвещало благоприятный поворот в разговоре.
— Максим Горький нам тогда, когда мы про культуру с ним говорили, что сказал? — продолжал отец. — Он нам тогда так сказал: «От хулиганства до фашизма расстояние, говорит, короче воробьиного носа». Он тогда нас учил, как надо человека уважать. «Человек, говорит, великий творец, и ему поклоняюсь». Рассказал нам тогда Алексей Максимович случай один из детства своего: как он мальчишкой любил камешками фонари бить на улице. Звон ему, видишь, нравился. А вот раз поймал его ламповщик да, вместо того чтобы по шее наложить, как следовало бы, рассказал о стекле, как его дыханием своим стеклодувы на заводе из горячего варева выдували и легкие у человека гибли, тратились вконец. «Вот, — говорит ламповщик тот, — дыхание свое человек и труд положил, а ты — камнем!.. « Вот, Вовка, хочу, чтобы ты человека уважать учился, каждое дыхание его берег, Все я понятно говорю?
— Все.
— Ну хоть пробрало тебя как следует? — уже добродушно осведомился отец и вытер платком рот, чтобы скрыть улыбку. — Да, погорячился немножко… Очень ты меня, Вова, расстроил. Ну, а как же исправлять решаешь?
— Я сам не знаю… Я бы, папа, пошел, да ведь выпытывать начнут, кто первый зачинщик был. А я их выдавать не хочу.
— Это ты правильно, — неожиданно для Володи согласился отец. — Нафискалить — не велика доблесть.
— Ну, так я скажу, что я сам начал.
— И за то не похвалю. Это уж, понимаешь, постный разговор, церковное покаяние, мученический венец. Не по-нашему получается, Владимир. Чужую вину к своей прибавлять не надо; и своя хороша. Вот товарищам своим так всю суть объяснить, чтобы они вместе с тобой пошли, чтобы они всю пакость захотели с плеч сбросить, перед учителем начистоту повиниться, — вот это было бы дело. Это — другой разговор, это уж будет по-пионерски.
— А если они не захотят?
— Если не захотят, тогда ставь вопрос перед всем классом. Пусть коллектив ваш воздействует. И сам перед классом полностью свою вину признай. Вот если уж и тогда артачиться станут, если им всего класса честь не дорога, свое трусливое копеечное самолюбие дороже, чем общая добрая слава, — тогда уж решайте всем классом: сказать вам про них директору или нет; а самому, конечно, первым бежать на других ябедничать — это дело не шибко доблестное. Да я уверен, что ты на них воздействуешь. Ведь они тоже, верно, по глупости больше, чем со зла.
Володя вскочил, кинулся к пальто, нахлобучил кепку.
— Куда ты? — всполошилась мать. — Поздно уж, темно на улице.
— Верно, погоди, куда ты? — спросил и отец.
— Воздействовать! — отвечал Володя и показал свой небольшой, но крепкий кулак. — На Донченко-то я сразу воздействую, а вот Кленов здоровый. Ну ничего, я сперва на Донченко повлияю, а уж потом мы с ним вместе за Кленова возьмемся.
Как воздействовал на своих товарищей Володя Дубинин, какие доводы привел он, что за методы применил в тот вечер, когда вызвал на улицу Мишу Донченко, а потом после небольшого препирательства во дворе отправился с ним к Димке Кленову, — все это так и осталось неизвестным. Никаких подробностей сообщить мы вам об этом не можем, но зато можем рассказать, что произошло дальше.
Было уже очень поздно, и Юлия Львовна, закончив читать последнюю письменную классную работу, сложила на своем столе аккуратной стопочкой голубые и желтые тетрадки. Она потерла кулаками усталые, покрасневшие глаза, хотела встать от стола, но опять задумалась, вспоминая тяжелую утреннюю историю в классе. Светлана уже собиралась спать и пошла на кухню умыться на ночь; и тут Юлия Львовна услышала, что она тихо переговаривается с кем-то на кухне. Там шептались:
— Ты ей скажи только… Скажи, что мы пришли…
— Да что вы в такую позднотищу? Она вас погонит сейчас… Она устала, расстроенная…
— А ты только скажи ей!
— Светлана! — позвала Юлия Львовна. — С кем это ты там?
Светлана вбежала в комнату. Она была вся красная от смущения, но лицо ее выражало плохо скрываемую радость.
— Мама! Там наши мальчишки — Кленов, Донченко и… Дубинин с ними.
— Ну, что такое, что за время для разговоров? — проговорила Юлия Львовна и медленно пошла на кухню, прямая, спокойная, как всегда, словно входила «на не в маленькую кухню при школьной квартире, а в актовый зал. Такой, по крайней мере, показалась она всем трем приятелям, которые не могли слышать, как радостно бьется сердце учительницы, так много пережившее в этот день.
Все трое стояли у входной двери, сняв шапки с повинных голов. Володя искоса грозно взглянул на двух своих спутников, старавшихся все время оказаться за его спиной.
— Добрый вечер, Юлия Львовна! — проговорил Володя и с неудовольствием поглядел на Светлану, которая стояла в дверях и была тут совершенно ни к чему. В то же время он успел локтем больно ткнуть уже скрывшегося было за ним Донченко. Тот, в свою очередь, двинул коленом Кленова, жавшегося к нему.