Улица — страница 20 из 24

— С кем это, интересно, вы позволяете себе так разговаривать? — сказала мама. И со значением посмотрела на папу.

— Эй, полегче, — сказал папа.

— Надеюсь, успех не вскружил вам голову, — сказала мама.

— Успеху меня не изменить. Я устою, но вы вмешиваетесь в мою личную жизнь. Спокойной ночи.

Папа, похоже, и огорчился, и обрадовался разом: подумать только — маме посмели дать отпор.

— А ты-то чем недоволен? — спросила мама.

— Я? Ничем.

— Посмотрел бы на себя. В твоем возрасте — и курить трубку.

— В «Дайджесте» пишут, что для здоровья трубка лучше сигарет.

— Ты ничего не понимаешь в людях. Мервин никогда не позволил бы себе разговаривать со мной так грубо. Просто его художественному темпераменту нужно выплеснуться.

Папа, дождавшись, когда мама ляжет спать, проскользнул в комнату Мервина.

— Слышь? — Он присел на край кровати. — Скажи, чтоб я не лез не в свое дело, я не обижусь, только… словом, плохие вести из Нью-Йорка? От издателя?

— Ответ из Нью-Йорка еще не пришел, — отчеканил Мервин.

— Я так и думал. — Папа вскочил. — Извини. Спокойной ночи. — В дверях он тем не менее чуть подзадержался. — Я из-за тебя подставился. Уж ты, пожалуйста, меня не подведи.

Назавтра с утра пораньше позвонил отец Молли.

— Ну как, Мервин, хорошо провел время?

— Да, да, еще бы.

— Молодчина. Она с ума по тебе сходит. Как говорится, ног под собой не чует.

Молли — так передавали — сказала своим товаркам в конторе «У Сьюзи. Элегантные наряды», что она, наверное, скоро уедет, как она выразилась, в тропические края. Гитл Шалинская видела, как она присматривала пляжные костюмы на Парк-авеню — это в ноябре-то; ходили слухи, что Голливуд предложил Мервину купить его книгу, безусловный бестселлер, и Мервин предложение принял. А дня два спустя Мервину пришел по почте объемистый пакет. С его романом. В пакет был вложен печатный бланк. Издатели извещали, что книга им не подошла.

— Невезуха, — сказал папа.

— Пустое, — бесшабашно сказал Мервин. — Кое-кто из лучших ныне живущих словотворцев, прежде чем его роман примут, получал по шесть-семь отказов от издателей. Да и потом, по правде говоря, эта шарага не по мне. Там все до одного гомосеки. Они печатают только своих смазливых дружков. — Мервин засмеялся, хлопнул себя по коленям. — Сегодня же пошлю книгу другому издателю.

На обед мама приготовила Мервину его любимые блюда.

— Вы — подлинный талант, — сказала она, — и все-все к вам придет.

Позже за Мервином зашла Молли. На этот раз Мервин вернулся домой чуть не под утро, но мама все равно не легла — дожидалась его.

— Розены пригласили меня в субботу на ужин. Правда, очень мило с их стороны?

— Но я специально заказала мяснику на ужин что-то особенное.

— Мне очень жаль. Я не знал.

— Ну так знайте. Что ж, как вам будет угодно. Я переменила вашу постель. Впрочем, вам следовало бы заранее мне сказать.

Мервин сцепил руки — они тряслись.

— Господи, что сказать? Мне нечего сказать.

— Я не сержусь, — сказала мама. — Всего не предусмотришь.

Папа снова проскользнул к Мервину.

— Все в порядке, — сказал он, — не беспокойся из-за субботы. Развлекайся. Разгладь ей курчашки. Только письменных обязательств не давай. А то как бы потом не пожалеть.

— Я, да будет вам известно, считаю, что Молли — потрясающая девушка.

— Я и сам так считаю. Ты не думай, не такой уж я старик.

— Да нет же, нет. Вы не понимаете…

Папа показал Мервину статьи, которые вырезал для него из газет и журналов. В одной рассказывалось о двух братьях, совершенно случайно нашедших друг друга после двадцати пяти лет разлуки, в другой — о смешном случае на судебном заседании. А также дал Мервину объявление о ежегодном конкурсе короткого рассказа Ассоциации молодых иудеев «Маяк».

— Хочу подкинуть тебе одну мыслишку, — сказал он. — Словом, в кино… короче, когда Хамфри Богарт[123], к примеру, закуривает «Честерфилд» или заказывает кока-колу, ты что думаешь — ему не перепадает от этих фирм? Перепадает, и еще сколько! Главная твоя трудность, как я понимаю, — нехватка денег. Так почему бы тебе в твоих книгах не делать так же? Типа того, что, скажем, у тебя кому-то надо куда-то лететь, так с какой стати ему лететь на самолете невесть какой компании? Чего бы ему не лететь на «Трансуорлд эрлайнз»[124], потому что надежнее и лучше ее нет, ну, не говоря уж о том, что он там может еще цыпочку подцепить? Или, скажем, у тебя там главный… короче, алкаш, не мог бы он заказывать исключительно «Сигрэм», потому что лучше джина не сыскать? Усек? Я мог бы написать, скажем, в «Пепси», «Сигрэм», «Честерфилд» и узнать, сколько они заплатят за такую рекламную вставку в книжке, ну а ты… короче, что ты на это скажешь?

— Я бы ни за что не вставил в свою книгу ничего подобного — вот что я скажу. Это бросило бы тень на мою репутацию. Обо мне, сами понимаете, пошли бы разговоры.

Впрочем, разговоры и так пошли. Младший братишка Молли мне рассказал, что на ужине Мервин расположил к себе родителей. Его отец, если верить братишке, сказал Мервину: он человек современный и считает, что родителям не следует жить с молодыми, во всяком случае, не всегда, однако монреальский климат просто-таки убивает его жену и в случае, если бы его зять жил, к примеру, в Калифорнии… словом, было бы совсем неплохо у него погостить… и Мервин поддержал его, сказал, что для него семейные узы — не пустое понятие.

При всем при том далеко не все разговоры были лестными для Мервина. Парни с нашей улицы невзлюбили Мервина. Какой-то чужак из Торонто того и гляди умыкнет нашу Молли — вот чего они опасались.

— Вон они пошли — Красавица и Чудовище, — говорили они, когда Молли рука об руку с Мервином проходили мимо бильярдной.

— Это ж надо: сколько лет на нее только пялились и пялились, а тут откуда ни возьмись он, этот недоделанный.

Улица открыто подтрунивала над Мервином.

— Эй ты, великий писатель! Задницу нажрал будь здоров! На сколько фраз тебе бутылки чернил хватит?

— Эй, Шекспир, подь сюда! У тебя всегда такой уродский вид был, или ты за деньги дал себя изуродовать?

Мервин, однако, уверял меня, что насмешки парней ему нипочем.

— Толпа, — сказал он, — всегда враждебна художнику. Она, как ты знаешь, многих из нас подвигла на самоубийство. Но я их насквозь вижу.

Его роман опять отвергли.

— Ну и что? — сказал Мервин. — Есть издатели и получше.

— Но ведь там, в издательстве, люди опытные, разве нет? — спросил папа. — То есть я что хочу сказать…

— А вы смотрите, смотрите сюда. Видите, на этот раз они послали мне ответ не на бланке, а написали письмо. И знаете, кто его написал? Один из величайших издателей Америки.

— Может, оно и так, — сказал папа, преодолевая неловкость, — но от твоей книги он отказался.

— Он в восторге от моей энергии и увлеченности, так или не так?

Мервин отправил роман в очередное издательство, но у окна больше не стоял — Молли не сторожил. Он сильно переменился. И не в том дело, что его еще пуще закидало прыщами, — закидать-то закидало, что да, то да, но это скорее всего потому, что он опять стал есть чуть ли не одни углеводы, — а в том, что ему вдруг стала безразлична судьба его романа. Я произвел на свет дитя, говорил он, отпустил его на все четыре стороны, а теперь — будь что будет. Играло роль и еще одно обстоятельство: Мервин вновь, как он выразился, зачал (оно и видно, сказал мне один из завсегдатаев Танского): иными словами, Мервин приступил к работе над новым романом. Мама считала, что это хороший знак, и чего только ни делала, чтобы подбодрить Мервина. И хотя она чуть ли не через день меняла ему белье, она не роптала. Да что говорить, она даже делала вид, что у нас так заведено. Тем не менее Мервин был всегда не в духе и отлынивал от литературных разговоров, которые прежде так радовали маму. Теперь он что ни вечер встречался с Молли и, случалось, возвращался домой лишь в четыре-пять утра.

И вот что любопытно — теперь Мервина дожидался папа: допоздна не ложился спать, а то и поднимался с постели и присоединялся к нему на кухне. Варил кофе, приносил в кухню заветную бутылочку абрикосового бренди. Меня нередко будили раскаты смеха. Папа рассказывал Мервину про свое детство, про жизнь в отцовском доме, про то, как туго ему пришлось потом. Рассказывал, что его теща была семь лет прикована к постели, и с гордостью, сквозившей в каждом слове, гордостью, которая маму удивила бы и, как знать, может быть, и польстила бы ей, рассказывал, что мама ходила за старушкой лучше, чем любая сестра с кучей дипломов.

— Посмотреть на нее сейчас, — говорил папа, — это же день и ночь. До того, как с тещей случился удар, она не была такой брюзгой. Что ж, жизнь есть жизнь.

Папа рассказывал Мервину, как познакомился с мамой и как она писала ему письма со стихами Шелли, Китса и Байрона, а ведь он жил всего за две улицы от нее. В другой раз я слышал, как папа сказал:

— В молодости, знаешь ли, я, бывало, и вовсе не ложился. От полноты чувств. Так во мне все бурлило. И чем переводить время на сон, уходил из дому, бродил по улицам. Думал: а вдруг просплю что-то важное. Ну не бред ли?

Мервин что-то бормотал в ответ. Чувствовалось, что он устал, замкнулся в себе. Но папу это не останавливало. Я слышал, как он ласково говорит с Мервином, его непривычный для меня смех, и меня пронзала зависть, для которой имелись основания. Папа никогда так не разговаривал ни со мной, ни с сестрой. Он открылся для меня с совершенно неожиданной стороны, и я до того был этим ошарашен, что вскоре перестал ревновать его к Мервину.

Как-то вечером я услышал, как Мервин говорит папе:

— Не исключено, что мой роман никуда не годится. Возможно, мне необходимо было написать его, чтобы от многого освободиться.

— Как это понимать — «никуда не годится»? Я раструбил, что ты великий писатель.