Улица Полумесяца — страница 40 из 71

– Свекор был очень обаятелен, – спокойно сказала она, казалось, подумав, что кашель старой дамы вызван горестными воспоминаниями, а не холодным, сжимающим ее сердце страхом. – Высокий, на мой взгляд, примерно такого же роста, как вы, – продолжила она. – Он любил красиво одеваться. В жилетном кармане носил золотые часы на цепочке. Очень ценил хорошую обувь и постоянно заботился о том, чтобы она была отполирована до блеска, точно зеркало. – Глаза женщины подернулись задумчивой дымкой, словно она мысленно перенеслась в далекое прошлое. – Улыбался он нечасто, но умел слушать с удивительным вниманием, поощрявшим собеседника к откровенности. Никогда не возникало такого чувства, будто он только и ждет, когда вы закончите, чтобы высказаться самому, не показавшись невежливым.

Это было верно. Слушая Кэролайн, Мария живо представила Эдмунда. Она даже почти слышала его голос. Ее удивило, что по прошествии стольких лет она смогла так ясно все вспомнить. Перед ее мысленным взором возник четкий образ мужа: Мария могла слышать звуки шагов, его быструю и уверенную походку в коридоре. И так же невольно его образ всплывал в памяти всякий раз, когда она слышала запах нюхательного табака или касалась рукой дорогого твида. Эдмунд любил погреться у камина, загораживая его тепло от других. И Эдвард, кстати, поступал точно так же. Марию это страшно раздражало, и она вдруг подумала, замечала ли эту их привычку Кэролайн и испытывала ли она такое же раздражение. Эллисон никогда не упоминала об этом, но втайне злилась.

Миссис Филдинг продолжала нахваливать Эдмунда, рассказав несколько его любимых веселых историй, вспомнив, как он иногда пел и как любил своих внучек, Сару, Шарлотту и Эмили – особенно Эмили, потому что она была на редкость милой и добродушно смеялась, когда он поддразнивал ее.

Неужели Кэролайн действительно запомнила о нем только хорошее? Не забыла ли она, каким видела его, когда он выпивал лишнего? Может, и забыла. Но ведь это была правда, чистая правда… Хотя на самом деле тут ни в чем нельзя быть уверенным, ведь чужая душа – потемки!

А Сэмюэль сидел тут, во все глаза таращась на миссис Филдинг, и слушал ее так, словно верил каждому ее слову.

– Но ваша матушка, должно быть, рассказывала о нем! – простодушно воскликнула Кэролайн. – По какой бы причине они ни расстались, она понимала, что вам могут быть интересны любые ее воспоминания о вашем отце.

Она не добавила, что и сам он наверняка расспрашивал ее об отце, но эта недосказанность витала в воздухе.

Мария услышала, как заколотилось ее сердце. Она затаила дыхание, словно своей сдержанностью могла как-то удержать его от ответа. Вернулся ее страшнейший ночной кошмар, и ничего уже не мерещилось – он стал таким же реальным, как чай с гренками, шаги горничных на лестнице, запахи мыла, лаванды или утренних газет. Он мог опять стать частью ее жизни, таким же неизменным, как само прошлое, только еще более мучительным, вскрывшим старые, полузалеченные раны. Рецидив мог стать поистине ужасен, уже без надежды на спасительный уход от реальности, к тому же ее жизненные силы были на исходе. В первый раз вам еще не известно, чем все закончится, и неведение служит своеобразным щитом. На этот раз Мария все знала и страшилась того, что ночные кошмары обернутся реальной жутью, а утро уже не принесет облегчения. За исключением того, что и само утро уже может просто не наступить. Мрак невозможно рассеять. Как только Кэролайн все узнает, ее глаза будут постоянно напоминать об этом при каждой их встрече.

Более того, Кэролайн может рассказать обо всем этом Эмили и Шарлотте, и тогда жизнь станет окончательно невыносимой. Эмили еще может поделиться и с Джеком. Старая дама живо представила жалость, а потом и отвращение в изумленных, обрамленных черными ресницами глазах младшей внучки.

Сэмюэль вновь заговорил о своей матери, об Элис. Его лицо озарилось той же нежностью, как и прежде, глаза лучились любовью.

– …ошибались, думая, что раз она ведет себя как леди, то не посмеет откровенно высказывать свое мнение или отстаивать свои убеждения! – пылко закончил он. – Но я еще не встречал более отважной женщины.

Миссис Эллисон болезненно сжалась, словно он ударил ее. Он знал! Он должен был узнать. Это буквально звучало в его словах, едва прикрытое общим смыслом. Но правда Элис ничуть не отличалась от правды Марии. Возможно, он все понял – любой мог бы понять. Люди не меняются в одночасье.

Что могло побудить Элис рассказать ему? Как она смогла?

Пожилая леди представила, что рассказала бы все Эдварду! Ее лицо вспыхнуло от одной этой мысли. Мог ли сын вообще поверить ей? Если бы это вызвало у него такое же отвращение, как у нее самой, то, возможно, он не смог бы ничего понять – и счел бы ее не просто безумной, но и опасной в своем безумии.

Хотя с другой стороны, если такое же отвратительное семя передалось ему, то он мог и поверить – и тогда уже смотрел бы на нее совсем другими глазами. Благопристойный образ матери мог развеяться как дым, сменившись уродливой жутью.

А сейчас эта жуть, возможно, откроется Кэролайн… Старая дама отбросила эту нестерпимую мысль. Все остатки гордости, человеческого достоинства или духовной ценности будут сорваны с ее малодушия, и она останется чудовищно обнаженной, какой не следует быть ни единой Божьей твари. Нет уж, лучше умереть! За исключением того, что у нее опять не хватит смелости. Вот в чем корень всех ее бед, она труслива… в отличие от Элис.

Сэмюэль по-прежнему рассказывал о своей матери, о ее красоте, смелости, о том, как он восхищался ею, как славно они общались. Она была другой, потрясающе и невыносимо другой, и осознание этого, подобно раскаленному ножу, проворачивалось в старых ранах и погружалось в плоть Марии все глубже, проникая в самое сердце.

Воспоминания между тем журчали игривым потоком. Кэролайн поведала о какой-то давней забавной истории, но звучала она так, словно произошла только вчера. Так не может продолжаться. Ужасная правда выплывет на поверхность раньше или позже. И это надо прекратить любой ценой, во что бы то ни стало.

Но пожилая дама не могла сказать ничего, что имело бы решающее значение… Прекратить их разговор можно, только вынудив Сэмюэля уйти. Если сама она удалится, то уйдет ли он следом за ней? Мистер Эллисон говорил, как глубоко его восхищает благородство матери, поэтому может и сам повести себя благородно.

– Извините, – вмешалась Мария, несколько громче, чем ей хотелось, – мне немного нездоровится. Думаю, Кэролайн, если ты вызовешь мою горничную, то я удалюсь в свою комнату. Мне необходимо отдохнуть – по меньшей мере до обеда. Посмотрим, как я буду чувствовать себя, – она заставила себя взглянуть на Сэмюэля. – Простите, что мне приходится так неожиданно прерывать ваш визит. Недомогания для моего возраста, к сожалению, стали привычными.

Миссис Филдинг явно упала духом.

– Я вам очень сочувствую. Может, велеть заварить для вас травяной отвар? – потянувшись за колокольчиком, спросила она.

– Нет, спасибо. Полагаю, что мне поможет лавандовая подушка. Таковы уж недостатки старости; не те, знаете ли, уже жизненные силы.

Сэмюэль поднялся с кресла.

– Надеюсь, я не утомил вас, миссис Эллисон. Неразумно с моей стороны было задерживаться так надолго.

Мария молча взирала на него. Этот человек казался совершенно не восприимчивым к намекам.

Горничная открыла дверь, и Кэролайн попросила ее прислать камеристку старой дамы, чтобы помочь ей подняться наверх.

Не имея альтернативы, гость вежливо простился с дамами. Миссис Эллисон не желала жеманно кривляться и цепляться дрожащими руками за перила – она просто медленно поднималась по ступеням лестницы и пережила очередной мучительный удар, услышав, как Кэролайн пригласила его в очередной раз для продолжения разговора, а он ответил согласием. И тогда в ее уме окончательно созрело одно спасительное решение.

Сказавшись больной, Мария была вынуждена остаток дня провести в своей верхней комнате, что сильно раздражало ее, поскольку там нечего было делать, кроме как лежать и притворяться отдыхающей, наедине с немилосердно терзающими ее мыслями, если, конечно, не задать им более интересное направление. Но ей не хотелось сейчас вспоминать о созревшем решении… пока не хотелось.

Мейбл, умная женщина, вела себя как и положено опытной и тактичной камеристке, поэтому только она и продержалась так долго в услужении у миссис Эллисон. Без всяких комментариев горничная молча поставила перед нею отвар ромашки и, не задавая лишних вопросов, принесла лавандовую подушку. Оба средства действовали живительно и могли бы облегчить головную боль, если б Мария действительно страдала от нее.

Провалявшись около часа на кровати, она сочла это вполне достаточным для улучшения состояния и, не желая больше мучиться в одиночестве от бесполезных мыслей и воспоминаний, отправилась в расположенную на верхнем этаже комнатенку, где служанки обычно занимались починкой белья, а при необходимости делали мелкий ремонт дамских платьев. Большинство разумных состоятельных женщин имели по три или четыре платья для дневных приемов и столько же для вечерних, а специальная прислуга занималась пошивом повседневной одежды. Так получалось дешевле, а если служанка умело обращалась с иголкой, то вполне ощутимо дешевле. Мария знала, что Мейбл сейчас шила что-то для нее, поскольку так повелось уже давно. Эмили щедро обеспечивала бабушку тканями, бисером, тесьмой и прочими отделочными материалами.

– Вам уже лучше, мэм? – спросила горничная миссис Эллисон, оторвав взгляд от иголки. – Могу я что-то еще сделать для вас?

– Нет, благодарю, – проворчала старая леди, закрывая дверь.

Она устроилась на свободном стуле, а Мейбл вновь принялась за шитье. Уже спустились сумерки, и в комнате горели лампы. Отблески газового светильника играли на серебристой иголке, и, подгоняемая наперстком, она вспыхивала как живая, ныряя и выныривая из черной ткани. Мейбл тоже постарела. Костяшки ее пальцев обросли подагрическими шишками. Да и ходила она не так легко, как раньше. По обыкновению, служанка расшивала бисером черное платье. После кончины Эдмунда пожилая дама с завидным постоянством носила только черное. Подобно королеве, она выглядела в трауре весьма впечатляюще. В духе времени траур казался высокой добродетелью. Чувство скорби считалось весьма приемлемым и крайне уместным, всем понятным и вызывающим сочувствие. Оно выгодно отличалось от чувства вины, хотя со стороны они могли выглядеть одинаково. Старая вдова могла тосковать, уединяться, и любые ее просьбы с готовностью удовлетворялись. Она была в центре внимания, и никто не навязывался к ней с вопросами.