сам он постарался спрятаться за мою спину, словно здесь надеялся найти свое спасение. Позднее я узнал, что Кулачу всего четырнадцать лет. Однако он хотел казаться старше и наврал, будто учится уже в средней школе[6]. Впрочем, вскоре Аттила сам признался в этой невинной лжи: он больше не хотел быть взрослым.
Уже в первый день у нас с ним случилась неприятная история. Едва началась стрельба, как он бросил винтовку и побежал назад к дымоходной трубе. Но «шеф» перехватил его и влепил звонкую затрещину. Аттила пополз по крыше назад, на свое место. Но когда все закончилось, Аттила поспешно спустился в квартиру и помчался в туалет. После этого с ним долго беседовал Жаба. Он говорил с мальчонкой предельно ласково, но для Аттилы это было похуже оплеухи. Мягким, добрым голосом «шеф» сказал Кулачу, что совсем не в обиде на него, но что здесь не место грудным младенцам и потому Кулач может убираться ко всем чертям. После этого «шеф», добродушно посмеиваясь, похлопал бедного Аттилу по плечу и шутливо щелкнул по лбу. Мы, стоявшие вокруг, тоже засмеялись. А бедняга Кулач сначала что-то невнятно залепетал дрожащими губами, а потом заплакал. Вид у Аттилы был такой жалкий, что «шеф» в конце концов махнул рукой и отвернулся. Он не сказал Кулачу, мол, оставайся, но и не прогонял его.
Так Аттила остался с нами.
Другой новичок, Дюла Кочиш, быстро завоевал уважение к себе. Даже «шеф» почтительно обращался с ним и не раз отзывал его в сторонку, посоветоваться. Прежде его правой рукой, вторым после его заместителя, Денеша, считался Йошка Лампа. А теперь Кочиш даже и Денеша оттеснил на второй план, а Йошка Лампа вообще был не в счет.
Пока с нами был «шеф», работы у нас хватало. «Шеф» не любил, чтобы мы бездельничали. Когда мы собирались все вместе в квартире, он тотчас же принимался наставлять, как беспощадно мы должны ненавидеть врага.
Говорить Жаба умел зажигательно. Одно меня удивляло: он вбивал нам в голову, что все у нас жили бедно, сам же он одет с иголочки. На нем была новенькая кожаная куртка, сорочка из натурального шелка, и курил он тоже самые дорогие сигареты.
Если «шеф» был в настроении, он даже шутил с нами и рассказывал смачные анекдоты. Мы тогда покатывались со смеху. Особенно доставалось в его шутках конопатому Кулачу. И хоть мне было жаль беднягу, но, что делать, я даже вынужден был принимать участие в этой потехе над ним. «Шеф» щупал у Кулача мускулы и притворно ужасался, какие они «крепкие». Потом он спрашивал, умеет ли Кулач делать стойку, кувыркаться через голову, и заставлял его подтягиваться на руках. Самое смешное было, когда Жаба предлагал Аттиле правой ногой почесать левое ухо. Аттила тужился, потел, а мы покатывались со смеху. «Шефские» шутки, как правило, заканчивались быстро и неожиданно: он вдруг обрывал разговор на полуслове, бежал к телефону и вел с кем-то короткие и непонятные для нас беседы. В другой раз Жаба садился и, быстро настрочив какую-то бумагу, прятал ее в портфель и мчался в город. В воскресенье вечером он оставил нас одних, предупредив, что дня два будет отсутствовать и связь с нами будет поддерживать только по телефону.
Мы все облегченно вздохнули, хотя никто не решился бы вслух признаться, что Жаба нам противен и мы боимся его.
Может быть, потому, что Аттила Кулач был намного меньше меня, и в душе я считал его как бы своим младшим братишкой. С этого дня я никому больше не позволял его обижать. Один раз я даже сцепился с Йошкой Лампой из-за него, и, наверное, мы основательно поколотили бы друг друга, если бы нас не растащил Денеш.
И меня и Лаци тянуло к Дюле, но заговорить с ним мы как-то не решались: больно уж он был серьезный и рассудительный. И все, что он делал, — делал с душой, а говорил от чистого сердца, а не просто сотрясая воздух. И хотя он сказал, что ему шестнадцать, ему вполне можно было бы дать все двадцать.
С Денешем мы целый год вместе проработали на одном заводе. И здесь, на улице Пратер, всю неделю живем под одной крышей — а такие дни за целые годы считаются, — и все же коротенький разговор с Дюлой оказался для меня важнее нашей дружбы с Денешем.
Разговорились мы с ним только один раз. Я сказал тогда, как я волнуюсь за свою маму и старшую сестру. Потом рассказал, как очутился здесь: и я хотел и не хотел, будто какой-то непонятной силой меня сюда затащило.
По натуре я человек неразговорчивый и чувства свои словами выражать стыжусь. Дюла оказался первым и единственным в моей жизни человеком, освободившим меня от этой скованности, хотя не произнес при этом ни слова. Слушал и понимающе молчал.
— Моя мама тоже, наверное, дома ждет меня, — сказал он потом тихо. — Стоит у ворот и ждет. Братьев-сестер у меня нет. Отец нас бросил. Так что, кроме меня, и нет у нее никого…
Удивительно он умел рассказывать: будто все наяву перед тобой встает, о чем он говорит. Как только вспомню его рассказы о своей матери, она, как живая, передо мною стоит. Красивая женщина, темно-русые волосы с проседью. С утра и до позднего вечера все ждет, ждет своего сына.
Представьте себе наше удивление, когда к нам, к молодежи, вдруг обратил свою речь по радио австрийский наследный принц. Едва ли, подумал я тогда, принц Габсбург так сразу мог стать нашим лучшим другом. Но Денеш разъяснил мне, что теперь у нас будет такой социализм, который подходит даже и принцам. Я перевел взгляд на Дюлу: что-то он скажет на это? Но он не сказал ничего. Вместо него ответил Лаци Тимко, по обыкновению дернув плечом:
— Откуда тебе-то знать, что следует понимать под социализмом? Может, я и не знаю, но уж то, о чем накануне вечером сказал по радио кардинал Миндсенти[7], вообще ни к какому социализму не имеет отношения. Как ни верти его слова — и так и эдак.
Уже поползли слухи, что в городе стреляют в коммунистов. У меня опять заныло под ложечкой, и я пошел к Дюле. Обсудить эти новости. Увы, с ним мне поговорить не удалось. Я его просто не узнал: каким сияющим от радости он был в среду и каким подавленным и замкнутым теперь — всего два дня спустя. По поручению «шефа» Дюла часто ходил в город на задания, и с каждым разом возвращался он все более мрачным.
Домой нас не отпустили, и радость маленького Кулача испарилась. «Шеф» позвонил Денешу по телефону, дал указание: всем оставаться на своих местах. И подкинул нам еще работенки: расклеивать воззвания, передавать дальше, по цепочке, какие-то донесения. Вечером в субботу заявился и сам, собственной персоной. Голодный как волк. Мы едва успевали подавать ему на стол. Затем, основательно захмелев, ни с того ни с сего сцепился с Дюлой.
— Ничего, — твердил Жаба, — мы этим краснопузым рано или поздно всем удавочку на шею накинем. Двадцать пять партий пусть создают, не возражаю, а вот коммунистов мы снова загоним в подполье! Посидят себе в потемках, как в доброе старое время.
В лице у Дюлы — ни кровинки. Да и мы все, за исключением смуглого Павиача, стояли побледневшие.
В прищуренных глазах «шефа» снова вспыхнул недобрый огонь. Маленький Аттила вцепился в рукав моей куртки. Я почувствовал, как он дрожит всем телом. А во мне все закипело. Если сейчас «шеф» поднимет руку на Дюлу, я брошусь на «шефа». Друга в обиду не дам.
Но «шеф» лишь ощерился в улыбке до ушей, сверкнул золотыми зубами, а мне снова припомнилась его кличка: Жаба.
— Дурачок, — рассмеявшись, сказал он с притворной ласковостью. — Я же пошутил. Шуток не понимаешь?
«Шеф» сел на свое место у стола и принялся жевать хлеб с салом. Но Дюла продолжал стоять возле него. Он будто обдумывал, что делать дальше.
— Ладно, — сказал он в конце концов. — Пожалуй, лучше будет, если я отсюда уйду.
Наступило молчание. Нет, напряжение не миновало. Мы все вдруг почувствовали, что это и есть решительный момент. Если уйдет Дюла, вместе с ним уйдем и мы. И сюда больше никогда не вернемся. Все уйдем. Не только малыш Аттила, который уже весь извелся, тоскуя по дому. «Шеф» прожевал хлеб, стараясь не глядеть на Дюлу, сказал:
— Поступай, парень, как знаешь. Доложу о тебе в штаб. У других, я полагаю, есть на этот счет свое мнение. Кто не струсил, останутся со мной. А у тебя, я вижу, поджилки затряслись.
«Шеф», наверное, ожидал, что мы снова примемся смеяться, как тогда, над конопатым Аттилой. Но на этот раз никто даже не улыбнулся. Вслух мы, правда, сказать ничего не решились, но и по нашим лицам он понял, что все мы — за Дюлу. А Дюла повторил, упрямо сверкнув глазами:
— Что ж, коли так — уйду.
Жаба вдруг вскочил, достал из портфеля сложенный лист бумаги, сунул его в конверт, надписав адрес, сказал:
— Ладно, иди. Но вот это донесение ты еще отнесешь. И вернешься сюда с ответом. Дело важное, а мне некогда. В другом месте меня ждут. Иди, убедись сам, что прав был я, а не ты. Удивляюсь я тебе. Уйти именно теперь, когда мы уже победили? Думаю, что ты еще и сам об этом пожалеешь. Я же не держу здесь ни тебя, ни других. Не хотите — можете убираться. Но это последнее задание ты, надеюсь, выполнишь?
Мы все ждали затаив дыхание, что скажет в ответ Дюла.
— Ладно, задание выполню. Последнее! — сказал он медленно и неохотно.
Мы продолжали прерванный ужин, но про себя каждый из нас решил: оставаться здесь не дольше, чем Дюла.
Понемногу спало и напряжение, но Дюла был по-прежнему задумчив и молчалив. И только малыш Аттила был обеспокоен. К своему удивлению, я заметил, что по его веснушчатым щекам катятся слезы. Он ведь еще в этот вечер рассчитывал быть дома. А то, что мы остаемся еще на день, повергло его в отчаяние.
В девять вечера Жаба — в кожанке, с неизменным портфелем в руке — удалился. На лестнице он надел себе на рукав повязку с красным крестом, вышел и сел в ожидавшую его небольшую машину — тоже замаскированную красными крестами на дверцах под санитарную.
6
Как видно, у малыша Аттилы нервный шок. Всю ночь его знобило, он бредил, беспокойно вертелся и плакал во сне. В конце концов Денеш уступил ему место на диване. Укутали мальчонку потеплее, я лег с ним рядом, чтобы он во сне не скатился на пол.