Улица с односторонним движением — страница 10 из 12


Старые грошовые марки, показывающие в овале только одну или две большие цифры. Они выглядят как те первые фотографии, с которых сверху вниз смотрят на нас в черных лакированных рамках родственники, которых мы никогда не знали: обращенные в число двоюродные бабки или прародители. Турн-и-Таксис тоже ставит большие цифры на марках; они там подобны заколдованным числам таксометра. Никто не удивился бы, увидев однажды вечером, как сквозь них пробивается огонек свечи. Но есть и маленькие марки без зубцовки, без указания валюты и страны. В их плотной пряди заключено только одно число. Быть может, это и есть подлинные лотерейные билеты судьбы.


Шрифт на турецких пиастровых марках подобен прикрепленной наискось, чересчур пижонской, чересчур блестящей булавке на галстуке торговца-пройдохи из Константинополя, лишь наполовину ставшего европейцем. Они из породы почтовых парвеню, как и большие, дурно зазубренные, кричаще оформленные марки Никарагуа или Колумбии, словно рядящиеся под банкноты.


Марки дополнительных почтовых сборов суть духи среди почтовых марок. Они не меняются. Череда монархов и форм правления проходит мимо них бесследно, как мимо призраков.


Ребенок смотрит на далекую Ливию через перевернутый театральный бинокль: вот лежит она со своими пальмами, за узкой полоской моря, в точности как на марке. С Васко да Гама он оплывает треугольник, столь же равнобедренный, как надежда, цвета которого меняются вместе с погодой. Туристический буклет Мыса Доброй Надежды[49]. Когда он видит лебедя на австралийских марках, это всегда, даже на голубых, зеленых и коричневых, тот самый черный лебедь, обитающий только в Австралии и скользящий теперь по водам пруда, как по тишайшему океану.


Марки – это визитные карточки, которые великие государства оставляют в детской.

Ребенок, как Гулливер, посещает страны и народы своих почтовых марок. Географию и историю лилипутов, всю науку маленького народа со всеми ее числами и именами он постигает во сне. Он принимает участие в их делах, присутствует на их пурпурных народных собраниях, наблюдает за тем, как спускают на воду их кораблики, и празднует юбилеи с их коронованными особами, восседающими за ограждением.


Существует, как известно, язык почтовых марок, так же относящийся к языку цветов, как алфавит Морзе к письменному алфавиту. Но как долго будут еще цвести цветы меж телеграфных столбов? И разве великое искусство марок послевоенного времени, с их насыщенными цветами, – не зацвело ли оно уже осенними астрами и георгинами этой флоры? Штефан[50], немец и не случайно современник Жан-Поля, взрастил это семя на летней вершине девятнадцатого столетия. И двадцатого оно не переживет.

Si parla italiano[51]

Мучась острой болью, я сидел ночью на скамейке. Напротив меня на другую сели две девушки. Они, казалось, хотели обсудить что-то между собой и начали шептаться. Никого кроме меня поблизости не было, и я бы не понял их итальянского, сколь бы громко они ни говорили. Но этот неоправданный шепот на языке, мне недоступном, все не давал избавиться от чувства, будто на больное место накладывали холодную повязку.

Скорая техническая помощь

Нет ничего более убогого, чем истина, выраженная в той же форме, в какой она была помыслена. В таком случае ее запись не дотягивает даже до неудачной фотографии. К тому же истина – как ребенок, как женщина, которая нас не любит, – отказывается, когда мы уже забрались под черное сукно, сидеть смирно перед объективом письма и глядеть дружелюбно. Она хочет, чтобы ее резко, будто одним ударом, вырвали из состояния погруженности в себя, испугали – шумом ли, музыкой, криками о помощи. Кто взялся бы сосчитать сигналы тревоги, которыми оснащен внутренний мир истинного писателя? «Писать» и значит не что иное, как запускать эти сигналы. Тогда сладкая одалиска вскакивает, хватает первое, что попадется ей под руку в беспорядке своего будуара – нашего черепа – закутывается в него и, почти неузнаваемая, сбегает от нас к людям. Но сколь хорошего нрава должна она быть и сколь здорового сложения, чтобы вот так, скрытой, преследуемой и все же торжествующей, любезной, войти к ним.

Мелочная лавка

Цитаты в моей работе подобны разбойникам, что выскакивают на дорогу с оружием в руках и отнимают у праздного прохожего убежденность.


Убийство преступника может быть нравственным, оправдание этого убийства – никогда.


Господь заботится о нашей пище, а государство, ассистируя, – о том, чтобы нам ее вечно не хватало.


На лице у людей, бродящих по художественным галереям, написано плохо скрытое разочарование от того, что там висят всего лишь картины.

Налоговая консультация

Нет сомнений – существует тайная связь между мерой благ и мерой жизни, иначе говоря, между деньгами и временем. Чем более пустым оказывается время жизни, тем более хрупки, разнообразны, несовместимы ее отдельные моменты, тогда как существование выдающегося человека характеризуется большими периодами. Очень точно предложение Лихтенберга[52] – говорить об уменьшении времени вместо его укорачивания, он пишет: «Пара дюжин миллионов минут составляют жизнь длиной в сорок пять лет и еще немного сверху». Там, где деньги используются так, что в сравнении с ними дюжина миллионов единиц ничего не значит, там жизнь, чтобы она в сумме выглядела респектабельно, измеряется не в годах, а в секундах. И растрачивать ее будут соответственно, как пачку банкнот: Австрия по-прежнему пересчитывает все на кроны[53].


Деньги – как дождь. Погода сама по себе показатель состояния этого мира. Наслаждение безоблачно, ему плохая погода неведома. Грядет и безоблачная империя совершенных благ, на которую не будут падать деньги.


Следовало бы произвести описательный анализ банкнот. Получилась бы книга, и безграничная сила ее сатиры могла бы сравниться лишь с силой ее объективности. Ибо нигде более, чем в таких документах, капитализм не обнаруживал бы своей наивности, храня при этом священную серьезность. Игра невинных младенцев с цифрами, богини, которые держат скрижали с законом, здоровенные герои, возвращающие меч в ножны при виде денежных единиц, – все это самостоятельный мир – фасад преисподней. – Если бы Лихтенберг застал распространение бумажных денег, от него не ускользнула бы идея такого труда.

Защита прав неимущих

ИЗДАТЕЛЬ: Мои ожидания были обмануты самым постыдным образом. Ваши вещи не произвели на публику совершенно никакого впечатления; они не привлекают ни малейшего внимания. А я не поскупился на оформление. Потратился на рекламу. – Вам известно, сколь высоко я, как и раньше, ценю вас. Но вы не можете поставить мне в вину, что во мне теперь заговорила совесть коммерсанта. Как никто другой, я делаю для авторов, что могу. Но, в конце концов, мне нужно заботиться о жене и детях. Я, разумеется, не хочу сказать, что отношу на ваш счет убытки последних лет. Но горькое чувство разочарования останется. В данный момент я, к сожалению, больше никак не могу поддерживать вас.

АВТОР: Уважаемый, но почему вы стали издателем? Мы это сейчас выясним, но прежде позвольте мне сказать лишь одно: в вашем архиве я фигурирую как № 27. Вы издали пять моих книг; то есть вы пять раз ставили на 27. Я сожалею, что 27 не выпало. К тому же, вы поставили на меня сплитом. Только потому, что я нахожусь рядом с вашим счастливым числом 28. – Теперь вам известно, почему вы стали издателем. Вам следовало бы избрать такую же достойную профессию, как и у вашего господина отца. Но никто никогда не думает о завтрашнем дне – такова уж молодость. Потакайте и дальше своим привычкам. Но прекратите выдавать себя за честного коммерсанта. Не надо делать невинную мину, раз уж вы все проиграли; не надо рассказывать ни о вашем восьмичасовом рабочем дне, ни о ночи, в которой вы также не находите покоя. «Прежде всего, дитя мое, вот что: верным и честным ты будь!»[54] И не устраивайте сцен вашим номерам! А не то вас вышвырнут вон!

Врач. В ночное время пользуйтесь звонком

Сексуальное удовлетворение лишает мужчину его тайны, которая не в сексуальности заключена, но разрезается – не разрешается – в ее удовлетворении, и, возможно, лишь в нем одном. Это можно сравнить с путами, что привязывают его к жизни. Женщина разрезает их, мужчина освобождается для смерти, потому что жизнь его утратила тайну. Тем самым он достигает нового рождения, и, как возлюбленная освобождает его от чар матери, так женщина буквально отрывает его от матери-земли, – акушерка, перерезающая ту пуповину, что сплетена из тайн природы.

Мадам Ариана, второй подъезд слева

Тот, кто пытается узнать будущее у гадалок, сам того не ведая, поступается внутренней вестью о грядущем, которая в тысячу раз точнее всего, что он может от них услышать. Им движет скорее леность, чем любопытство, и нет ничего ближе покорной тупости, с которой он узнает свою судьбу, чем опасная, проворная хватка этого смельчака, который стяжает будущее. Ибо основа будущего заключена в духовном настоящем; точно подметить, что происходит в данную секунду, куда важнее, чем знать наперед дальнейшее. Предзнаменования, предчувствия, знаки денно и нощно, словно волны, прокатываются сквозь наш организм. Толковать ли, использовать ли их, вот в чем вопрос. Совместить же это невозможно. Малодушие и леность советуют одно, трезвость и свобода – другое. Ведь прежде чем такое предсказание или предостережение стало опосредованным через слово или изображение, его лучшие силы уже отмерли, силы, с помощью которых оно поражает нас в самый центр и заставляет, непонятно каким образом, действовать сообразно ему. Стоит нам пренебречь им, и тогда, только тогда удастся его расшифровать. Мы прочтем его. Но будет уже слишком поздно. Поэтому когда внезапно вырывается пламя или, как гром среди ясного неба, вдруг приходит известие о смерти, в первом безмолвном ужасе – чувство вины, неясный укор. Разве