Автобус пришел к моргу с опозданием на час, в нем приехали и музыканты с трубами. Гроб с телом Авдея Самсоновича поставили на скамейку возле морга, под цветущей акацией. Авдей Самсонович лежал в костюме цвета маренго, в новой нейлоновой рубашке и модельных, купленных вчера туфлях. Скрещенные на груди руки его были восковыми, а лицо буро-фиолетовым. Анна Тимофеёвна смотрела на это лицо в немом; страхе. Оркестр по распоряжению Дуняши негромко, «чтоб не вытягивать нервы из корпусных больных», сыграл похоронный марш. Гроб закрыли крышкой, забили гвоздями и втолкнули через задний люк в автобус.
Уже вечерело, когда хмурые личности в телогрейках опускали гроб в могилу. На кладбище чирикали птицы, жалостно играл оркестр. Анну Тимофеевну никто не утешал, не подносил ей нашатырного спирту и не предлагал успокоительных таблеток. Она не плакала, не вздыхала и вообще никак не выказывала своего горя. С окаменелым, тупым спокойствием — смотрела она, что делают вокруг нее незнакомые люди. Люди эти засыпали землей гроб, положили на могилу громыхающие жестяные венки, утрамбовали столбик. Появившиеся невесть откуда старушки в темных платочках, с высохшими лицами просили у Анны Тимофеевны денег «за упокой раба божьего», Она, раскрыв сумочку, раздала им рубли и трешки. Личности в телогрейках тоже попросили «на помин души», и она дала им еще десять рублей. Потом дала десять рублей музыкантам.
— Ну, хватит раздавать, — грубовато сказал парень в кепочке, каким-то чудом снова оказавшийся возле нее, и закрыл ее сумочку.
Парень этот вывел Анну Тимофеевну за ворота и усадил в «Москвич». Он довез ее до гостиницы и не спросил больше денег. Сама же она заплатить не догадалась.
Когда Анна Тимофеевна брала у дежурной по этажу ключ от номера, из кресла возле столика поднялся молодой мужчина в светлом пиджаке.
— Здравствуйте, — учтиво сказал он, и взгляд его неподвижных, неправдоподобно светлых, почти молочных глаз, приклеился к лицу Анны Тимофеевны, — Я следователь, мне надо с вами поговорить.
Он взял у нее ключ, открыл номер, включил свет. Анна Тимофеевна, пошатываясь, подошла к столу, на котором лежали неразвернутые вчерашние покупки, бессильно опустилась на стул. Следователь сел напротив, переложил на край стола лежавший перед ним какой-то сверток, слегка прищурился и, глядя прямо на Анну Тимофеевну неподвижными, молочными глазами, ровным голосом сказал:
— Я должен задать вам несколько вопросов. Первый, вы отрекомендовались работникам гостиницы женой Булакова. Как это понимать?
— Как это понимать?.. — Анна. Тимофеевна услышала лишь последние слова следователя и повторила их.
— Вот именно, — сказал он все тем же ровным голосом. — В документах, которые остались после смерти Булакова, значится, что он холост и не имеет детей. Вы же называете себя женой.
— Я?.. Я жена, но мы не расписаны… Мы хотели, мы думали приехать в Тополиное… — Анна Тимофеевна не досказала. Она умолкла и смотрела на следователя деревянным, ничего не смыслящим взглядом.
Вдруг она поднялась, подошла к тумбочке, налила из графина полный стакан воды, жадно выпила, опять налила и снова выпила. Потом села на прежнее место, посмотрела на следователя и виновато улыбнулась:
— Вы что-то спрашивали?..
— Понятно, — ответил следователь, но не ей, а каким-то, должно быть, своим мыслям. Потом сказал: — Назовите мне родственников Булакова и адреса, — он достал блокнот.
— У него нет родственников, — тихо ответила Анна Тимофеевна.
— Совсем нет родственников?
— У Авдея Самсоновича все погибли в воину, — сказала Анна Тимофеевна.
Следователь бросил на нее короткий, недоверчивый взгляд. Поднялся и раз-другой прошелся по комнате.
— К сожалению, по закону вы не можете претендовать на его деньги, — жестко сказал он, — И если вам известно местожительство родственников, а я думаю, вам известно, этого не стоит скрывать.
— Что вы, я не собираюсь… У меня свои деньги, — Анна Тимофеевна судорожным движением взяла, со стола сумочку и раскрыла ее.
Следователь усмехнулся:
— Надеюсь, вы знаете, какая сумма осталась на сберкнижке Булакова? Не считая тысячи рублей в аккредитиве..
— Не знаю. Я не спрашивала, — торопливо ответила она, все еще держа в руках раскрытую сумочку.
— Восемьдесят шесть тысяч рублей, — раздельно и четко сказал следователь, не спуская с нее пристального взгляда. — Почти миллион в старых деньгах.
— Сколько?! — испугалась Анна Тимофеевна. Следователь снова сел к столу и долго, молча смотрел, на нее молочными, размытыми глазами.
— Вы долго прожили вместе? — участливо спросил он.
— Мы… — начала было Анна Тимофеевна, но вдруг с тоской сказала: — Ну зачем вам это?..
— Видите ли, если вы проживали вместе и есть, свидетели, можно возбуждать дело о наследстве. Закон будет на вашей стороне. В противном случае все деньги пойдут в пользу государства. Тем более что у Булакова, как вы утверждаете, нет родственников.
У Анны Тимофеевны мелко задрожал подбородок и на губах задергалась странная улыбка. Боясь, что она разрыдается следователь поспешил закончить разговор.
— Я прошу вас зайти завтра в прокуратуру, седьмая комната. Мы обо всем поговорим. Вот по этому адресу, — быстро сказал он, написал на бумажке адрес и поднялся. — Кстати, заберете вещи покойного: чемодан, постель и сетка с продуктами. Они находятся у нас.
Когда за ним закрылась дверь, Анна Тимофеевна упала на кровать и зарыдала.
Утром она вышла из гостиницы, бесцельно побрела по улице. Лицо у нее было распухшее, глаза красные, волосы кое-как причесаны. Она не знала, куда и зачем идет, не знала, что ей делать дальше, да и не задумывалась над этим. Денег у нее осталось двадцать четыре рубля, но, ей казалось, что и они ей совершенно не нужны. Походив часа два по улицам, не замечая ни людей, ни машин, ни накрапывавшего из сине-сереньких туч дождика, она вернулась в гостиницу, а вскоре опять вышла; забыв запереть номер и отдать дежурной ключ.
В вестибюле ее окликнули. Она обернулась, увидела молоденькую Бахонину и ничуть не удивилась такой неожиданной встрече, как будто заранее знала, что хирург поселковой больницы Бахонина будет ехать в отпуск и найдет ее именно в этой гостинице. Бахонина же, подойдя к Анне Тимофеевне, удивилась и встревожилась.
— Аннушка, что с вами?
Анна Тимофеевна со скорбным спокойствием, как о чем-то постороннем, рассказала все, что случилось.
— Надо вернуться в Олений, я дам вам на билет, — строго сказала Бахонина. — Место ваше не занято, с квартирой устроитесь. Вы же знаете, как ценит вас главврач!
Вечером Бахонина, ее муж, летчик с разбитными цыганскими глазами, курчавой угольной бородкой, отпущенной не иначе как для солидности, и их пятилетний сын Андрюшка, потерявший в дороге два передних зуба и отчаянно шепелявивший; провожали Анну Тимофеевну к выходу на посадку, сдав предварительно в багаж ее громоздкие вещи.
Вечер был душный. Заходящее солнце, часто пропадавшее днем за дождевыми тучами, теперь раздувало розово-золотой костер на краю неба, за аэродромом, и все ТУ, АНы, ИЛы, стоявшие на полосе, горели, подожженные пламенем заката. Бахонины летели в Сочи жариться на южном солнышке, самолет их уходил в полночь, и потому что в запасе было время, они все трое — мама, папа и потерявший зубы Андрюшка стояли, прилепясь к решетчатому заборчику, и изредка взмахивали руками, пока ИЛ-14 не вырулил из шеренги прочих лайнеров на взлетную полосу и не поднял Анну Тимофеевну в воздух.
Уже подлетая к Магадану, Анна Тимофеевна вспомнила, что так и не сходила к следователю, но не пожалела об этом. Еще она вспомнила, что где-то среди ее хабаровских покупок лежит кошелек с билетами на московский поезд до Казани, где всех, кто едет в Тополиное, ждет пересадка.
Четыре рассказа из жизни поселка Пурга
1. Курочка Ряба
Если на листе бумаги вычертить горбатую гряду оплывших сопок, раскидать под ней с десяток двухэтажных и десятка два одноэтажных домиков, а сразу за домиками, короткими, извилистыми черточками обозначить воду, то это и будет графическое изображение поселка Пурга, заскочившего градуса на два за Полярный круг.
Поселок был мал, от роду насчитывал десять лет, и все десять лет пребывал в стадии постоянного строительства. В нем строилось буквально все: Дом культуры с неизменными колоннами (вместо тесного клуба), баня, почта, магазин (вместо сколоченных на скорую руку), ну, и само собой разумеется, — жилые дома для прибывающих по вербовке. Словом, поселок был молодой, растущий и в силу этого лишен многих качеств, присущих старым селениям с устоявшимся бытом.
Ну, скажем, в Пурге не проживали старики и старухи. Посему не сидели они в белые летние вечера на лавочках подле домов, не плевались семенной лузгой, не судачили о том, о сем, о разном. Да и самих лавочек не было на улицах, и семечки не продавались, даже привозные.
Базара, с его веселой говорливостью, приглядыванием и приторговыванием, тоже не было и, возможно, поэтому молодое население Пурги было начисто лишено коммерческой струнки. Все покупалось в магазине по твердой государственной цене, а залив и сопки в летнее время бесплатно и в обилии снабжали рыбой и грибами.
На каменистых склонах сопок, среди мха и просто на голых валунах вырастало такое великое множество крепких, ядреных боровиков, с каким не мог сравниться ни один грибной лес. А рыба, особенно корюшка, несметными косяками подступала к берегу: тонны живого серебра выплескивало на отмели, его черпали прямо с берега ведрами и ковшами, жарили, вялили и щедро снабжали даровым продуктом тех, кто по какой-то причине прозевал лов. Снабжали, ясное дело, не спрашивая никаких денег.
Так жило молодое население Пурги до лета пятьдесят девятого года, вернее, до того самого дня, когда с парохода, прибывшего с «материка», сошла на недостроенный пирс вместе с другими завербованными Матрена Зинченко, женщина едва ли не двухметрового роста и крепкой силы. Лицо ее было сургучным от загара, на голове грачиным гнездом возвышался платок в красных розах, а в ушах покачивались большие полумесяцами серьги…
Матрена по-мужски размашисто сошла по трапу, неся на правом плече здоровенный чувал, набитый чем-то сыпучим, а в левой руке — пухлый узел с барахлом. За ней двигался ее низкорослый муж, сгибаясь под тяжестью такого же чувала, за мужем шестеро пацанов, волокли прочий домашний скарб. Пацаны были похожи на цыганят, и различить их можно было разве что по росту, а двойняшек Кольку и Степку путала сама Матрена. Младший, Славка, боязливо переступал по трапу вслед за отцом, прижимая к груди горшок с цветущей геранью, старший, Митька, замыкал семейное шествие, и в его мешке что-то ворочалось и похрюкивало.
Вечером того же дня Матрена Зинченко стояла у магазина и торговала семечками. Чувал порожнел с молниеносной быстротой.
— Просю, дамочки, просю, мужчинки! Семьячки, як горехи каленые, вкусности небывалой! — сладко приговаривала она, отмеривая обступившим ее покупателям крупные семечки.
Черные Матренины глаза глянцево поблескивали, зеленый стакан мелькал в ее загорелых руках, не успевая в спешке наполняться доверху.
— Дамочка, вы скико дали, сотенку? Просю сдачку, — не говорила, а выпевала она мягким, бархатистым голосом, совсем не подходящим к ее рослой, сильной фигуре.
По этому любезному «просю», по этим «семьячкам», «горехам», «як» и «скико» можно было угадать украинское происхождение Матрены. Так оно и было на самом деле. Из далекой херсонской стороны завербовался на Север Матренин муж, шофер второго класса Нечипор, и решился он на этот отчаянный шаг всецело под нажимом жены, прослышавшей, что в тех краях деньги чуть не сами валятся в руки.
— Вы, женщинка, шесть стаканчиков узяли, з вас тридцаточка причитаецца! — распевала у магазина Матрена, ловко орудуя стаканом и проворно запихивая за пазуху трешки, десятки и рубли.
Чётырехпудовый чувал оказался мал, чтоб снабдить всех желающих. Последние десять стаканов забрал возвращавшийся с работы начальник милиции, исправно уплатив положенные пятьдесят рублей.
— Не журитесь, дамочки, не волнуйтесь, мужчинки, завтра з утречка щэ вынесу — утешала Матрена тех, кому не досталось херсонского лакомства.
Она выбила пустой чувал об угол магазина и бодро зашагала в конец поселка, туда, где на каменистом берегу залива, неподалеку от автобазовского гаража, ютилась дощатая времянка, давно покинутая строителями. Матрена предпочла щелистую, заброшенную времянку двухкомнатной квартире, предложенной Нечипору, трезво рассудив, что держать привезенных поросят на втором этаже коммунального дома несподручно, а куда сподручнее утеплить времянку и пристроить к ней сараюшко.
В этот самый день молодым жителям Пурги стало ясно, что на свете существует частная торговля и что она способна восполнять пробелы торговли государственной. Пробелы же становились все заметнее по мере того, как расширялось Матренино хозяйство. Взять хотя бы голубицу. В тундре за поселком от нее в глазах сине-пресине. Выйдут в выходной с ведерками молодые папы с мамами, девчонки с парнями — не столько за ягодами, сколько прогуляться. Всего-то и наберут на кисель или на баночку варенья, до того неловко наклоняться за мелкотой. Или те же грибы. Походили в сопках, набрали корзину, и скорей их на сковородку да в рот.
Но вот улеглась зима, наладились морозы, и возле магазина появилась Матрена — кожух до пят, платок по брови, носки катанок задраны, точь-в-точь новоявленная бабка Морозиха. Приладила на приступок крыльца ведро, полнехонькое густо-синих ягод, и певуче известила редких прохожих:
— Живой витамин прибыл! Налетайте, женщинки, купляйте, мужчинки!.. Дешево отдаю — десять рубликов стаканчик!
Женщины налетели, набежали, вмиг расхватали живой витамин да еще поссорились: желающих оказалось больше, чем голубики.
— Не лайтесь, дамочки, некрасиво! — урезонивала женщин Матрена, — Через часок щэ вынесу, у меня две бочки заготовлено… И грибки сушеные есть… Вынесу, усе вынесу!..
В канун Нового года возле магазина учинилось настоящее столпотворение: Матрена расторговывала невиданный в поселке продукт под названием свинина. Продукт шел в три раза дороже магазинной оленины, но за ним давились, душились, к нему пробивались локтями. Высокая фигура Матрены, в платке, пышно обросшем инеем, и в кожухе с торчащим дыбом воротником, под натиском неорганизованных покупателей оттеснялась все дальше к стене магазина вместе с санками, на которых лежало разрубленное на куски мясо.
— Дамочки, мужчинки, просю не напирать!.. Усем хватит! Кабанчик ладный, десять пудов имел!.. Я щэ вывезу! — плескался в морозном воздухе веселый Матренин голос.
Покупатели возбужденно требовали ограничить продажу — отпускать по кило в руки, — на что Матрена ласково отвечала:
— Шо-то вы, дамочки, придумываете? Я ж не государственная лавка!..
Начальник милиции, возвращавшийся с обеденного перерыва на работу, равнодушно прошел мимо магазина. Он еще в утренней темноте посетил Матрену на дому, купил пять килограммов окорока, успел отведать в обед изрядный кусок и признал, что свинина хоть и дорога, но куда вкуснее приевшейся за десять лет оленины…
Так Матрена Зинченко стала значительным и уважаемым лицом в поселке. Женщины почитали за должное первыми здороваться с нею.
— Здравствуйте, Матрена Назаровна, — приветствовали они ее, встречаясь. И тише спрашивали — У вас ничего вкусненького не предвидится?
— Доброго здоровьечка, — душевно отзывалась Матрена. — Пока ничего.
— А свининки?.. У вас ведь еще один растет…
— То свинка, — улыбчиво поясняла Матрена. — Я ее на развод держу, на тот год усе з мьясом будете. Ежели — тьфу, тьфу! — хрячок не подвел…
Давно забитый и проданный хрячок не подвел. Летом в зеленой ложбине за поселком резвились на поле и пощипывали травку десять упитанных поросят, а шестеро Матрениных пацанов буцали в той же ложбине в футбол и приглядывали за поросятами, в азарте награждая их ударами тугого мяча.
Как раз в один из таких по-северному ясных дней явилась к Матрене, торговая комиссия поссовета в полном составе из трех человек. Хозяина дома не было (все шоферы возили прибывшее пароходом оборудование на рудник, находящийся далеко в сопках), а хозяйка сидела во дворе на куче лысых шин, возле ямы, из которой валом валил-бурый дым и вырывалось хилое пламя вперемешку с черными хлопьями. Несносно пахло жженой резиной. Члены комиссии вежливо поздоровались, сказали, что пожаловали по важному делу, и полюбопытствовали, для чего это Матрена палит в яме негодные автомобильные покрышки.
— То ж я ледник налаживаю, — охотно объяснила та, поднимаясь навстречу гостям и вытирая чистой тряпицей закоптелое лицо, — А земелька такая, шо дальше метра кирка не берет, пока не оттопишь.
— А зачем вам ледник? — удивились члены комиссии.
— Так корюшка, говорят, вскоростях пойдет. А разве сбережешь на зиму без ледника? — ответила Матрена.
Члены комиссии многозначительно переглянулись, отошли с Матреной в сторонку от чадящей ямы и изложили суть дела. Так, мол, и так, сказали, есть, мол, решение поссовета создать в Пурге подсобное хозяйство. Поскольку с чего-то надо начинать то не продаст ли Матрена Назаровна двух поросят, свинку и кабанчика для разведения в будущем хозяйстве свиного племени. Дело это важное, подчеркнули члены комиссии они надеются, что Матрена Назаровна пойдет им навстречу.
— Почему ж не пойду? — певуче ответила Матрена, — И свинку продам и кабанчика. Только я на них много затрат положила: молочко сухое, картошку сушеную покупала, хлебушек белый…
— А сколько запросите? — спросили члены комиссии.
Матрена стеснительно улыбнулась, прикрыла пушистыми ресницами глаза, вздохнула и смущенно спросила;
— По две тысячи за поросятко, не много будет?
Члены комиссии открыли рты и уставились на Матрену.
— Пускай по тысяче, — кротко сбавила та цену.
— Что вы, Матрена Назаровна!.. — опомнившись, ахнули члены комиссии.
— Ну, по пятьсот, — еще сбавила она цену.
Комиссия разъяснила Матрене, что подобной цены на поросят ни в одном ценнике не значится, что самое большее они могут уплатить за парочку свиней триста рублей, так как куплю ведут не для себя лично, а в общественных интересах и должны руководствоваться государственными расценками. Но Матрена проявила твердость, и комиссия ушла ни с чем.
Однако на другой день члены комиссии явились снова. Обнаружив Матрену на дне просторной ямы, откуда она вышвыривала лопатой твердые комья подтаявшей земли, попросили ее подняться к ним и вручили ей тысячу рублей.
— Ай-яй-яй, а як же ж ваш ценник? — забеспокоилась Матрена, не решаясь принять деньги, которые уже держала в руках. — Он же не позволяет большего платить?
— Мы свои деньги добавили, — строго ответили члены комиссии, после чего пошли за Матреной в ложбину ловить приобретенных, теперь уже не личных, а общественных поросят.
Но все это были мелочи по сравнению с тем событием, что вскоре лишило покоя жителей Пурги.
Никто не знал толком, откуда у Матрены Зинченко взялась курица — рябенькая курочка, домашняя птица, ничуть не похожая ни на крохотных куропаток, изредка появлявшихся в этих местах, ни на гусей-белоголовок, пролетавших иногда крикливыми стаями над поселком. Говорили, будто с этой самой курицей ходил по улице летчик «Аннушки» и спрашивал, где найти Матрену Зинченко. А еще говорили, будто курицу эту ему вручила анадырские летчики, а анадырским — московские, а московским — херсонские, а херсонским принесла какая-то бабуся и слезно просила доставить по воздуху смирную птицу Матрене Зинченко, проживающая в Пурге. Говорили всякое, но факт оставался фактом: курица была, к тому же несушка, причем яички несла каждый день, и не с одним, а с двумя желтками.
И опять все вспомнили, что на свете, кроме магазинного яичного порошка, существуют свежие яйца. В поселке только и разговору было, что об этом.
— Вы слышали о курице?
— Да, еще вчера. Яички с двумя желтками?
— Подумайте, сразу с двумя!
— Неужели приживется?
— А почему бы нет?
— Я записалась на очередь.
— На какую очередь, кто записывает?
— Сама Матрена Назаровна!
— Да что вы? Я не знала.
— Так бегите же к ней!.. — говорили женщины, встречаясь на работе, на почте, на улицах и в магазине, где вразвес продавался желтый, отсырелый порошок, утративший сразу всякую ценность в глазах покупателей.
К заброшенной когда-то времянке, а ныне оштукатуренному дому под цинковой крышей, снабженному всякими пристройками, началось паломничество… Едва желающие записаться на очередь переступали порог опрятной горенки, рдеющей геранью на окнах, как Матрена всплескивала руками и улыбалась:
— Женщины, милые, шо вы себе думаете? Уже ж сто человек приходило. Когда-то вы очереди дождетесь? Только тех запишу, у кого детишки есть.
— У нас есть, — обрадованно отвечали женщины, имевшие детей, а не имевшие скромно отступали в сторонку.
Тогда Матрена, качнув серьгами-полумесяцами, кричала в смежную комнатку:
— Коль, а Коль, неси суда синюю тетрадку!
Чернявый, жуковатый мальчонка лет десяти выносил тетрадку и, обиженно топыря губы, говорил:
— И когда вы, мам, путать перестанете? Я не Колька, а Степка.
— Ты беги, Степушка, беги на двор погуляй, — ласково выпроваживала она сына и объясняла женщинам: — Я детей в свои дела не ввожу, они у меня школьники.
Потом садилась к столу, раскрывала тетрадь, брала карандаш, говорила:
— Просю по фамилии. Кто з вас первый будет?
— Щукина, — называлась одна из женщин.
Матрена, низко клонясь над тетрадью и часто мусоля химический карандаш, крупно выводила по четырем клеткам: «Счукина адин дисятак».
Каждого она записывала только на один десяток и деньги требовала вперед — сто рублей. Люди в Пурге были с достатком, платили не скаредничая. По свежевымытым полам горенки, застланным пестрыми домоткаными дорожками, расхаживала на тонких черных лапках виновница паломничества — бесхвостая, рябенькая курочка с чернильной меткой на крыле. Она тихонько квохтала, молотила черным клювом насыпанное у порога пшено, торопливо заглатывала воду из чистой миски на полу, опять похаживала, пяля на людей красноватые горошины-глаза, и оставляла на свежих половиках жидкий помет.
Первый свой десяток получила молоденькая машинистка стройконторы, мать годовалого младенца, второй — заведующая загсом, мамаша двух детишек детсадовского возраста, третий — телеграфистка почты, у которой был сын пионер-отличник, четвертый, согласно очереди, достался начальнику милиции, отцу троих детей…
Начальник милиции пронес по поселку полученный десяток в служебном портфеле, а женщины, выбежав с драгоценной ношей от Матрены, устремлялись сперва на работу — показать и похвастаться сослуживцам. Сослуживцы оглядывали херсонское чудо в хрупком белоснежном панцире, бережно, брали в руки, просматривали на свет, стараясь обнаружить два желтка. В эти торжественные минуты те, кто не имел детей, откровенно завидовали тем, у кого они были.
Курица сдохла в марте следующего года, снеся в общей сложности сто пятьдесят шесть яиц. Проглотила металлический шарик от Славкиного игрушечного бильярда. Матрена нещадно отлупила Славку и горько оплакивала преждевременную гибель несушки, а заодно и деньги, которые пришлось вернуть не дождавшимся очереди.
— Ох, горе-горячко!.. — сокрушалась Матрена. — Того, и гляди, шо щэ бида придет, одна никогда не ходит!..
Причитала, причитала и накаркала. Пришла-таки вторая беда. Ровно через месяц ни с того, ни с сего напал мор на свиней. За два дня передохли все свиньи, Матрена не успела даже сбегать за ветеринаром. Позже он установил, что свиньи подохли от чумки, а откуда она взялась, объяснить не смог. Ветеринар составил акт и велел немедленно отвезти падаль в сопки, поскольку снег еще не сошел, земля не отмерзла и закопать не представлялось возможным.
Опять Матрена оплакала потерю, а оправившись от тяжкого горя, пошла в поссовет просить, чтоб продали ей из подсобного хозяйства двух поросят, полученных от ее бывшей, ныне опоросившейся свинки.
— Извините, Матрена Назаровна, этого мы сделать не можем, — вежливо ответили ей в поссовете, — Потому не можем, что создаем хозяйство и нам дорога каждая свиная голова. А кроме того, мы создаем птичник, и скоро к нам прибудет партия кур-несушек. Вот если хотите нам помочь, поступайте работать птичницей или свинаркой… Потому-что мы твердо решили бороться со спекулятивной частной торговлей.
— Шо вы, граждане, з ума сошли? — искренне удивилась Матрёна, — У мени шесть детей на руках и муж, як дитя, ни к чему не годный, кроме руль вертеть. Просю меня пойнять.
— Дело ваше, Матрена Назаровна, — с сожалением сказали ей, но поросят так и не продали.
Матрена наладилась было торговать замороженной в леднике корюшкой, но из этой затеи ничего не вышло. Оказалось, что в подсобном хозяйстве тоже появился ледник, а в нем — тонны намороженной корюшки. Магазин продавал рыбу по бросовой цене, и спросом она отчего-то не пользовалась…
Поздней осенью Матрена Зинченко покидала последним пароходом Пургу. У Нечипора кончился обусловленный договором срок вербовки, а на продление он не согласился.
Матрена всходила по трапу, легко неся в руках по пухлому кожаному чемодану с блестящими замками. За ней двигался Нечипор, пригибаясь под тяжестью таких же фасонистых чемоданов, за Нечипором шестеро мальчишек несли туго набитые портфели и горшки с цветущей геранью.
Матрена стояла на палубе отплывающего парохода, глядела на узкую полоску земли между водой и сопками, застроенную домами. Лицо ее застыло в удивлении, даже медные серьги-полумесяцы не покачивались в ушах.
— Як, ты говорил, те горы называюцца? — спросила она мужа, указав глазами на длинную гряду.
— Сопки называются, — ответил он.
— Надо же!.. — вздохнула Матрена — А як той поселок называецца, куда ты груз возил?
— Гагачий.
— Надо же!.. — снова вздохнула Матрена. Потом сказала детям: — Шоб запомнили мне, где жили, на какой вас край света батька завез… Тут люди от холода мрут, зубы и волосы выпадают…
Она всплакнула.
— Ничего не мрут, тут и кладбища нету, — не согласился с матерью чернявый, жуковатый сын.
— Не гавкай, Степка, когда не спрашивают, — сказала она, вытирая ладонью взмокревшие глаза. — Нету, так будет!
— Я не Степка, а Колька, — поправил сын. — А кладбища здесь все равно не будет, здесь земля мерзлая.
Матрена тяжело вздохнула.
— Надо же!..
2. Привет Миллионеру
Трудно представить, что было время, когда Пурга не имела фотоателье. Старожилы уверяли, будто было. Правда, тогда поселок только строился и не был райцентром. Еще уверяли старожилы, вроде в домишке, над которым теперь красовалась вывеска «ФОТО МОМЕНТАЛЬНОЕ, ФОТО ХУДОЖЕСТВЕННОЕ», жила какая-то Матрена Зинченко и что благодаря ей в поселке появилась нынешняя свиноферма, птицеферма и даже парниковое хозяйство.
Так оно или не так — не в этом суть. Суть в том что представить Пургу без ателье «ФОТО МОМЕНТАЛЬНОЕ, ФОТО ХУДОЖЕСТВЕННОЕ» было невозможно, а тем более без фотографа Эдика Капусты.
Эдик Капуста имел от роду двадцать восемь лет, рост низкий, лицо широковатое, два золотых передних зуба во рту и шикарную огненную шевелюру, густую и волнистую. Точно боясь ее испортить, он даже в самые лютые морозы не носил шапки за что сперва был прозван Снежным Человеком. А может не за это, а за то, что купался зимой в проруби на заливе и путь от дома до проруби проделывал босиком и в ярко-пестрых нейлоновых плавках.
Спирт он употреблял умеренно, больше любил свою работу заключавшуюся в том, чтоб запечатлеть на веки вечные всех жителей Пурги; от мала до велика. Перед домом Эдика Капусты стояла длинная витрина с образцами его мастерства: открытки, визитки, портреты одиночные, снимки групповые, черно-белые и в цвете. Зимой витрину надолго замуровывала толстая наледь, весной стекла оживали, и за ними, как на Доске почета, выстраивались знакомые лица: штукатуры Надя, Катя и Марина, учительница Зоя Михайловна, шоферы Петров, Соловьев и Ползунок, а с погремушками и сосками — Вадики, Толики, Вовики… В центре художественной галереи помещался самый большой, с коричневым оттенком портрет Клавы, жены Эдика и нормировщицы автобазы. Прямые Клавины волосы по-русалочьи спадали на свитер, чуть разведенные пальцы с обручальным колечком подпирали щеку, а глаза в стрельчатых ресницах затуманенно смотрели вверх, прямо на пики близких сопок.
— Снежный Человек из кого хочешь красавца сделает, — говорили одобрительно о Эдике Капусте, никогда не называя его ни по имени, ни по фамилии.
Даже в милиции, выдавая бланки для получения паспортов, напоминали:
— Не забудьте сходить к Снежному Человеку. Нужны карточки три на четыре…
Так бы, вероятно, и остался он навсегда Снежным Человеком, если бы в Пургу не пришло сногсшибательное известие. Оно разразилось над поселком; как гром среди ясного чукотского неба, волной прокатилось от дома к дому и до того потрясло своей невероятностью самого Эдика Капусту, что он на несколько часов утратил дар речи.
Когда срочно вызванный в райисполком Эдик через полчаса покидал его стены, у него подкашивались ноги и прыгали перед глазами ступеньки лестницы.
В подъезде его едва ли не сшиб райисполкомовский шофер Санька Мягкий, балагур, гитарист и отчаянный трепач.
— Привет Миллионеру! — хлопнул Санька пятерней Эдика в грудь и спросил: — Согласился?
— Нн-н-н зз-н-на-а… — жалобно промычал Капуста, не разжимая окостенелых губ, за которыми хранились два золотых зуба.
Уже входивший на почту крановщик Карасев вдруг невзначай обернулся, увидел на улице Эдика и быстро кинулся ему навстречу.
— Мое почтение Миллионеру!.. Это правда? — спросил он.
— Нн-н-н зз-н-на-а… — еще жалобней промычал каменными губами Эдик, попятился от Карасева и, пошатываясь, побрел дальше.
Возле котельной Капусту окликнул его друг, механик Костя Астафьев, фотограф-любитель, скромный, приветливый парень, которого Эдик долго и пока безуспешно пытался приобщить к купанию в проруби.
— Здравствуй, Миллионер! — улыбнулся он Эдику, — Что за шум идет по округе?
Эдик Капуста взглядом полоумного оглядел друга, издав при этом какой-то тянущий, хриплый звук, поежился и вдруг очень споро зашагал прочь, встряхивая в такт шагам роскошной рыжей шевелюрой.
Он галопом пронесся мимо автобазы, где работала Клава, даже не подумав забежать к ней и сообщить потрясшую его новость, влетел домой, вырвал из тетрадки лист, схватил ручку и, оставляя на бумаге кляксы, принялся быстро писать матери в Калугу.
«Дорогая мама, не считай меня сумасшедшим, но я могу тронуться, — писал он. — Поэтому сообщи срочно (авиа), были ли в нашем роду (в твоем или папином) родственники, проживающие за границей (уточняю, в Австралии)? И был ли такой родственник — мистер Гарри Чечетка? Был или нет? Очень важно! Ты не представляешь, что меня ищут уже год и надо дать ответ. Но я пока сомневаюсь насчет дяди Гарри: Может, липа или какая удочка? Так что пиши, не откладывай! Твой Эдик».
Ответ не заставил ждать. Мама из Калуги писала:
«Дорогой сынок! Мы с папой много раз прочитали твое письмо и решили, что в твоей семейной жизни что-то стряслось. Не дошло ли у вас с Клавочкой до развода? Зная из писем, как ты ее любишь, нам кажется, что ты находишься на грани нервного потрясения. Мы очень тебя просим не наделать глупостей. Мы с папой тоже были молодыми и знаем, как важно проявить в эти годы благоразумие и сдержанность. Мы с папой ничего не желаем больше, как того, чтобы у вас был мир, а у нас скорее появились внуки. У тебя, как мы поняли что-то перепуталось в голове из детских впечатлении. Дядя у тебя действительно был, это мой двоюродный брат, но он никакой не мистер Гарри, сынок. Его звали Гришей, он любил танцевать чечетку, и всем почему-то нравилось называть его Чечеткой. Дядя Гриша любил с тобой забавляться, и у тебя, наверно, осталось в памяти это слово — Чечетка, хотя тебе было два годика. Потом он пропал на войне, так и не успев жениться, а было ему уже тридцать четыре года, потому что я моложе его на три года. Мы с папой очень просим тебя проверить у врачей свое здоровье, все подробно написать так как мы волнуемся. Отдельно посылаем письмо Клавочке. Целуем вас, дорогие наши дети.
Ваши мама и папа».
Спустя неделю в Калугу полетело новое письмо телеграфного стиля:
«Дорогие мама, папа! Смешно читать ваши намеки, вроде я свихнулся. Уже все в порядке. Дядя Гриша не пропал. Оказался в Австралии, под именем Гарри Чечетка. Сейчас умер, завещал мне наследство. Оформляю.
Уплатил какую-то пошлину (150 рэ новыми). Разведайте, как у вас записью на машины… Запишите нас на «Волгу». Крайнем случае «Москвич».
Привет Клавы. Эдик.»
И снова последовал ответ из Калуги:
«Какой ужас! Мы с папой потрясены и не можем опомниться. Неужели дядя Гриша жил и умер? У нас не укладывается в голове. Почему он не написал? Может быть, писал на Астрахань? Ведь все мы жили там до войны. Ужасная, ужасная новость! Насчет записи на машину еще не узнавали. И зачем вам машина? Чтоб насмерть разбиться или в лучшем случае покалечиться? Клавочка, ты женщина, ответь нам — зачем вам машина?
Целуем вас.
Ваши мама и папа».
Клава не разделила тревоги родителей мужа насчет того, что на машине можно разбиться, а посему, посылая им ответное письмо, обошла этот вопрос молчанием. Клава была не прочь заиметь машину. Еще она мечтала купить себе шубку из дорогого меха и явиться на новогодний бал в Дом культуры в золотистом парчовом платье. На большее применение будущих миллионов, оставленных почившим дядей Гарри Чечеткой, выдумки у Клавы пока не хватало. Да и в отношении машины она немножко сомневалась, поэтому спрашивала Эдика:
— Интересно, где мы будем на ней ездить? — и насмешливо добавляла: — По нашему Бродвею гонять, что ли?
— Клавочка, прояви фантазию, — терпеливо втолковывал ей Эдик. — Машина стоит в Калуге. Мы летим в отпуск, пересаживаемся за руль и прямым ходом жмем к морю. Турне по Кавказу… Крым, Байкал, Средняя Азия! Пейзажи родины и старина Суздаля врываются в наши стекла… Тебя устраивает?
— И опять летим сюда? — насмешничала Клава.
— И опять, извиняюсь, сюда, — подтверждал он.
— А машина ржавеет в Калуге?
— Машина отдыхает в утепленном гараже, с электричеством и ватерклозетом… А что ты, — собственно, предлагаешь?
— А что я могу предложить? — недоумевала Клава.
Пока в Москве по каким-то иностранно-финансово-дипломатическим каналам оформлялось наследство, Эдик Капуста терпеливо посещал в Пурге годичные курсы шоферов, прилежно изучал дорожные знаки крутых поворотов, опасных спусков, объездов и запрещенных стоянок, а в положенное время щелкал фотоаппаратом, проявлял пленку и обновлял витрину, по-прежнему оставляя в центре портрет Клавы. Но теперь в поселке уже говорили так:
— Наш Миллионер из кого хочешь красавца сделает.
— Не забудьте сходить к Миллионеру, — напоминали в милиции желающим получить паспорта. — Нужны карточки три на четыре…
Будущим наследством интересовались буквально все. И буквально всем Капуста охотно рассказывал, вплетая теперь в свой лексикон расхожие иностранные словечки:
— Может, кто-нибудь мечтал, что я откажусь? Допустим, в пользу государства? Нет, пардон, с какой стати? Хотел бы я увидеть такого умника!..
— Слышь, Миллионер, а родственника ты этого помнишь? — спрашивали его.
— Натурально. Он был мой любимый дядя, а я его любимый кузен, — весело отвечал Капуста.
— Он что, бобылем в ящик сыграл?
— Неуместный вопрос! С чего бы мне досталось наследство?
— Да, Миллионер, а как он попал за границу.
— Любовная история на уровне Шекспира. Не будем вдаваться, — темнил Капуста, сам толком не зная, каким образом дядя Гриша объявился в Австралии.
— А как считаешь, — спрашивали, — сколько тебе отвалят?
— На парочку миллионов рассчитываю, — не задумываясь, отвечал Эдик и таинственно добавлял — А может, и больше… Пока от меня скрывают…
Тем временем Клава послала в московский ГУМ открытку:
«Уважаемые торговые работники!
В нашем поселке Пурга нет в продаже дорогих, красивых дамских шубок из натурального меха. В мехах я плохо разбираюсь, но знаю, что бывают из горностая, соболя, куницы и т. д. Бывают ли они у вас и можете ли вы отправить мне вышеуказанную шубку, если перевести вам деньги? Хотелось бы еще купить парчи на длинное новогоднее платье (золотого цвета). Я ношу сорок шестой размер. С уважением к Вам
Клава Капуста».
И получила ответ:
«Уважаемая гр. Капуста! Шубы, о которых Вы спрашиваете, в продаже бывают, оформить высылку можем. Стоимость их различна — от 1000 до 3000 рублей, в зависимости от меха; парчи — от 5 до 15 руб. за один метр, в зависимости от качества. Пересылка осуществляется за счет покупателя.
Стол заказов».
Покупка шубы и парчи задерживалась, ибо задерживалось дело с наследством. Эдик Капуста волновался, а заодно волновались жители Пурги:
— Привет Миллионеру! Что слышно?
— Пока ни черта, — сообщал Капуста.
— Слышь, Миллионер, год прошел. В чем дело?
— Сам не пойму. Может, в инстанциях крутят.
— Пошли запрос.
— Куда, мон шер, послать?
— Ну, куда положено…
— А куда положено?
— А может, дядя живой оказался?
— Хрен его знает!..
Наконец из высокой инстанции поступила весточка на гербовой бумаге: требовалось уплатить еще какую-то пошлину в размере ста рублей. Эдик сбегал в сберкассу, снял с книжки нужную сумму…
Вечером того же дня в фотоателье заглянул начальник стройконторы, инженер Каюков, человек молодой, энергичный, к тому же первый лыжник в районе. Близкой дружбы они не водили, но друг друга знали преотлично, ибо не было в Пурге незнакомых людей.
— Привет. Я не фотографироваться, я по делу, — без всяких сказал Каюков тоном закадычного друга, хотя на самом деле таковым не был. И кивнул на матерчатую ширму, надвое разгораживающую ателье: — Посторонних нет?
— Хелло! Ни души, — залихватски ответил Эдик. Он для убедительности отпахнул ширму, и она по проволоке отъехала к стене, позванивая медными колечками.
— Присядем, — предложил Каюков.
— Силь ву пле, — галантно показал на табуретку Эдик.
Они сдвинули табуретки к треноге кабинетного аппарата и сели.
— Ты патриот своего района? — в упор спросил Каюков.
— В каком смысле? — не понял Эдик.
— В прямом — патриот или нет? — не спускал с него проницательных глаз Каюков.
— В прямом патриот, — тряхнул огненной шевелюрой Эдик.
— А ты знаешь, что наш район молодой и строящийся?
— Факт!
— А реально представляешь, что нам нужно строить? — допытывался Каюков.
— Реально?.. В этом смысле не совсем… — замялся Эдик.
— Так вот: водопровод, теплоцентраль, электростанцию повышенной мощности, — загибал Каюков пальцы левой руки — Это крупные объекты Пурги. Теперь возьмем села и рудники. Улавливаешь, какие финансы вкладываются?
— Да-а, подходящие…
— И они нас режут. Сметы режут. В год мы способны освоить больше заложенного в сметах. Чувствуешь?
— Ощущаю… — ответил Эдик, ничего такого не чувствуя и не улавливая сути разговора.
— Тогда учти: не смей ни копейки из наследства отдавать чужим городам! — отчеканил Каюков.
— ?! — У Эдика отвалилась челюсть.
— Ни копейки! — Каюков саданул себя кулаком по колену.
— То есть?.. — совсем побледнел Эдик. — Я что-то не улавливаю…
— Все наследство ты обязан положить в нашу сберкассу, — твердо сказал Каюков. — Соображаешь? Несколько миллионов оседают в нашем районе. Теперь дальше — почему оседают? Да потому, что ты их можешь каждую минуту потребовать. Но ты не требуешь. Сообразил?
— Н-не очч-чень…
— Что значит — не очень? — возмутился Каюков, — В банке лежит весь твой капитал. Пока он лежит, мы пользуемся и строим на полную катушку.
— Как это, вы с-строите?.. — У Эдика задергалась щека.
— Что и как — я беру на себя, — ответил Каюков, не замечая его бледности и подергивающейся щеки, — Уж как-нибудь утрясу с местным начальством. Тебе-то все равно, где лежат твои миллионы, в Пурге или в Москве, а мне, как строителю, выгодно. Я, как строитель, оборачиваю твой капитал под будущие ассигнования. Понял? — Каюков грозно помахал пальцем перед носом Эдика и твердо добавил: — Если ты патриот — ты вкладываешь!
— Вопрос! Конечно, вкладываю!.. — немедленно согласился Эдик, сразу же повеселев, так как понял, наконец, что к чему.
— По рукам? — подхватился Каюков.
— Окэй! — подхватился Эдик.
Они с размаху хлопнули ладонью в ладонь. Каюков извлек из одного кармана бутылку, из другого — банку тушенки.
— Обмоем, — деловито предложил он. — Хлеб найдется?
— Навалом, — ответил Эдик, доставая с полки граненые стаканы…
А наследство все не поступало.
— В чем дело? Второй год пошел, — добивались у Эдика нетерпеливые…
— Рассуждать, маэстро, надо: международные вопросы быстро не решаются, — бодро отвечал Эдик, уверенный, что после вторичной уплаты крупной пошлины он свое получит.
— А в инстанциях не могли зажать? — высказывали предположение маловеры.
— Попробуй зажми! — встряхивал шевелюрой Эдик и пояснял: — Международный престиж, джентельмены!
— Может, дядя свинью подложил?
— Каким образом? — настораживался Эдик.
— Допустим, подшутил над тобой.
— Покойники не шутят, — убежденно отвечал Эдик.
…Пуржистым зимним деньком Эдуард Капуста покидал здание райисполкома. Лицо его покрывали багровые пятна. Под рукой он держал какой-то сидор из плотного шелка, облепленный сургучными печатями. Ноги его медленно и твердо отсчитывали ступеньки лестницы…
У подъезда стоял райисполкомовский «газик». Шофер Санька Мягкий натягивал на машину чехол — на случай, если пурга закрутит по-настоящему.
— А, привет, — печально сказал Санька и покачал головой: — Да, влип ты, я тебе скажу…
— Пошёл он к…! — Эдик Капуста плюнул в летящий снег и встряхнул под рукой шелковый сидор с печатями.
— Точно, — одобрил Санька.
— Надо выпить, — строго сказал Эдик.
— Не мешает, — согласился Санька.
…Крановщик Карасев, уже входивший в магазин, невзначай обернулся, заметил Эдика в паре с Санькой и кинулся к ним.
— Один вопрос: насчет дяди правда? — встревоженно спросил он.
— Пошел он к…! — Эдик тряхнул засыпанной снегом шевелюрой, зло ткнул кулаком в сидор и, криво усмехнувшись, сказал — Во!.. Предлагаю обмыть!..
— Потопали, — согласился Карасев.
Возле котельной их окликнул друг Эдика Костя Астафьев, скромный, вежливый парень.
— Здравствуйте, компания! — подошел он к ним. — Что за шум идет по округе?
— Пошли вмажем, — хмуро сказал другу Эдик.
Дорогой к ним присоединились еще несколько человек, пожелавших разделить душевное расстройство Эдика.
Уже крепко подвыпивший Эдик Капуста без смысла размахивал над столом красивой гербовой бумажкой и, поблескивая золотыми передними зубами, требовал, чтобы компания читала бумагу вслух. Вслух читать никто не хотел, так как все знали текст наизусть.
В бумаге с круглыми печатями коротко и ясно сообщалось, что мистер Гарри Чечетка, проживающий в австралийском городе Сиднее, перед смертью завещал свое состояние племяннику Эдуарду Капусте, проживающему в России. У покойного был собственный дом и магазин скобяных товаров. Далее шли цифры: сумма, вырученная от продажи имущества (раз), сумма, израсходованная на погашение налогов (два), затраты на похороны (три), оплата заграничным лицам, производившим розыск наследника (четыре), и еще разные суммы. Все остальное получал наследник. Остальное составило сто семьдесят шесть рублей советскими деньгами. К ним прилагались два костюма дяди Гарри. Судя по костюмам, дядя Гарри был мужчина высоченного роста и метровой ширины. Судя по этим же костюмам, дядя Гарри любил духи, напоминающие по запаху русские духи «Ландыш», и носил в карманах батистовые платки, по-русски окаймленные мережкой.
— Нет, вы мне скажите, к чему, извиняюсь, эти шуточки?.. К чему, я спрашиваю?.. — допытывался у компании вконец охмелевший Эдик. — Сань, а?..
Санька Мягкий, не слушая Эдика, рвал струны гитары цыганскими переборами и подмигивал крановщику Карасеву, чтоб тот еще разок сбегал в магазин за спиртом, пока не вернулась с работы Клава.
Карасев, понимающе кивая, стал вылазить из-за стола, а Санька, взяв вдруг минорный аккорд, со слезой в голосе запел, подражая модной магнитофонной записи:
Ах, кочевники археологи.
Из веков глядит темнота.
Архигении, архиолухи,
Что ж копаете, да не та-ам…
3. Пон-пон
За день, проведенный в Пурге, Роман Завьялов по сути даже не разглядел поселка, ибо только тем и занимался, что ходил из кабинета в кабинет и представлялся: секретарю райкома, председателю райисполкома, заведующему промышленным отделом и другим должностным лицам. Каждый расспрашивал о Москве — какая погода, что идет в кино — и каждому он сообщал, что прилетел писать статью о горняках, срок командировки у него мал, посему в райцентре задерживаться не может, а желает поскорее попасть на рудник, узнав предварительно у товарищей некоторые цифры развития местного горнорудного дела.
Завьялову шел двадцать четвертый год, в газете он работал всего полгода (после университета), и это была его первая командировка на Север, о котором он имел сугубо книжное представление. Еще в Москве Завьялов решил набраться в незнакомых краях как можно больше впечатлений и, помимо требуемой статьи, удивить редактора хорошим путевым очерком. Вот почему, покидая на райисполкомовском «газике» Пургу, Завьялов крепко жалел, что в поселке не успел узнать ничего интересного.
И вдруг — такое везение! «Газик» уже часа три подпрыгивал на лобастом булыжнике, и часа три Саня Мягкий не закрывал рта, выплетая истории, одна другой поразительней. Завьялов исписал скачущими буквами два редакционных блокнота и достал третий. В своей короткой журналистской практике он не встречал такого словоохотливого собеседника. Чего Завьялов не узнал и не увидел в Пурге, с лихвой окупалось рассказами Сани.
Два блокнота вмещали описание рождения поселка. И какие не случались здесь чудеса и страхи! Подумать только — первых строителей чуть-чуть не загрызли волки. Проснулись люди, а вокруг палатки — стаи голодного зверья. Сидят, клацают зубами и ждут. И этот, самый шофер Саня, тогда еще мальчишка, снял выстрелом вожака стаи. Главное было определить, который из волков вожак, и стрельнуть именно в него. Этот самый Саня угадал вожака чутьем. Вожак упал замертво, а стая разбежалась…
— Так, говоришь, медведи и сейчас по райцентру ходят? — спросил Завьялов, раскрывая чистый блокнот. Они перешли на «ты» с первой минуты знакомства.
Саня усмехнулся и в свою очередь спросил:
— Рома, ты на Кавказе был?
— Бывал, и не раз…
— А грузинский дом представить себе можешь без мандарина?
— Почему же нет? — ответил Завьялов.
— А я не могу, — сказал, Саня. — Так и наш поселок без медведя не поселок… Да вот тебе последнее происшествие. Заметь, пока никем не описанное. Со мной в этом году случилось…
Саня вел машину виртуозно, одной левой рукой. Правая в это время спокойно лежала на спинке сиденья. Голубые, чистой озерной воды глаза по-детски невинно смотрели на Завьялова и лишь изредка косились на дорогу. В толстых Саниных губах перекатывалась папироса. Курил он тоже необычно — без помощи рук, а дым после каждой затяжки пропускал через курносый нос.
— Погоди, когда ж это было? — Саня собрал лоб а складки, так что его закрыла короткая белесая челка. — Ага, кажись, под Первое мая, как раз пуржишка крутанула, из-за нее и демонстрацию отменили.
— На Первое мая пурга? Здорово! — восхитился Завьялов, черкая карандашом в блокноте.
— Ну! — подтвердил Саня, выпустив из ноздрей струи дыма, откатив папиросу в угол рта, он продолжал. — Утро, заметь, раннее было, я еще не проснулся как следует. Но все же слышу: Зинка моя с кровати шмыг, ноги в валенки и в сени. За дровами, значит. За ночь, понимаешь, так выдуло — зубы колотятся… Я, конечно, лежу нежусь, а сам в полусне соображаю: пусть затопит, тогда подымусь. И не заметил, понимаешь, как опять в сон уплыл. И вдруг мне в ухо кто-то как гаркнет: «Санька, где твоя Зинка?» Я как подхвачусь! Туда-сюда, головой мотаю — никого: ни Зинки, ни дров, ни плита не горит, только на стуле Зинкины кофточки-шмофточки висят. Ну, я тоже в сени… Двери, понимаешь, жму, а их оттуда будто кто держит. Вдруг слышу Зинкин торопливый голос из кладовки: «Сань, не выходи! Медведь забрел, задерет тебя, я на крючке сижу, замерзну скоро!» — «Какой медведь?» — спрашиваю. «Белый, — пищит, — Выбей окошко и беги на помощь звать». Тут медведь как заревет, я и… — Санька не договорил, на ходу открыл дверцу и выплюнул окурок.
— Выбил окно? — догадался Завьялов.
— Ну нет! — Саня захлопнул дверцу. — Схватил веник и турнул его под одно место.
— Медведя?!
— Не козу, должен понимать. У нас в поселке такая птица не водится.
— И что он?
— Медведь-то? — Саня прищурился на дорогу и небрежно крутанул руль, объезжая колдобину. — А ничего. Шастнул в пургу — и нет его. Он ведь погреться забрел…
— Большой был? — поинтересовался Завьялов.
— Подходящий. Метра три в длину. Из сеней выскакивал — лапой дверной косяк снял, как и не бывало.
— И действительно белый?
— Желтый.
— Как желтый? — удивился Завьялов, никогда не слышавший о желтых медведях.
— Старичок попался, — пояснил Саня. — Под старость они из белых в желтые перецвечиваются.
— Перецвечиваются? — переспросил Завьялов и черкнул что-то в блокноте, — Хорошее слово… Ну, а жена?
— Какая жена? — удивился Саня.
— Зина.
— А, Зинка, моя… А чего ей? Выскочила из дровника, нарядилась в кофточки-шмофточки и к соседям праздновать пошла. После я им шкуру этого медведя подарил.
— Так ты его догнал?
— Зачем? — усмехнулся Саня. — В другой раз на заливе шмякнул.
— Этого самого?
— А зачем мне другой?
— Да как же ты его узнал? — добивался Завьялов.
— Плевое дело… Иду, понимаешь, по заливу, а он над лункой, стервец, сидит, рыбку на обед ловит. Вот тут я его и опознал. Стрельнул, и с приветом…
— Ну, Саня, ты герой, честное слово, герой! — восхитился Завьялов и опять черкнул что-то в блокноте.
— Брось! — скромно заметил Саня, — У нас в поселке почище меня личности есть.
— Как понимать почище?
— Понимай позначительней. Ты, к примеру, об Эдьке Миллионере слыхал?
— Не слыхал, Саня, — с сожалением признался Завьялов. — Я ведь у вас один день пробыл. А чем он знаменит?
— Э-э, тут целая история с географией, — подмигнул ему голубым глазом Саня и спросил: — У тебя какая зарплата?
— Сто двадцать… гонорар еще… Так до двухсот…
— То-то и оно-то, — хмыкнул Саня, — А Эдьке дядя два миллиона в золотой валюте отвалил.
— Какой дядя? — не понял Завьялов.
Саня обратил на дорогу задумчивый взгляд, прикурил, пустил носом две туманные струйки, перекатил с края на край губ папиросу и лишь тогда сдержанно сказал:
— Австралиец… Об этом, заметь, тоже ни одна газета не сообщала. Думаешь, почему?
— Почему?
— Где газеты, а где Эдька! — многозначительно ответил Саня.
— А где он? — опять не понял Завьялов.
— Эдька-то?.. В Пурге. Фотокарточки шлепает.
— Фотограф, что ли?
— Он самый.
— И куда он свои миллионы дел? — с интересом спросил Завьялов, опять занося что-то в блокнот.
— Фю-ю-ю!.. — присвистнул Саня, не выпуская из губ дымной папиросы — Не знаешь, куда деть?.. Первым делом, мы гульнули соответственно. Лично у меня дней пять в голове пурга шумела. Заметь, годовой запас спирта с базы выпили… Ну, после уже заходами собирались. Как праздник, мы, конечно, тут как тут: «Простите-извините, просим угостить»… Клавке его не по нраву, а нам чихать. Она бы нас от души вытурила, а нельзя — мы к ней с уважением: «Уважаемая Клава, вас приветствуют друзья»…
— Ну, а остальные деньги? — добивался до истины Завьялов.
— Остальные-то? — Саня на секунду приморщил лоб. — А чего там осталось? Что осталось, по мелочам разошлось… И раздал он, само собой, много…
— Кому раздал? — дотошничал Завьялов.
— А кому хошь? Ты бы в ту минуту подвернулся — ты бери, другой подвернулся — тоже бери. Он мне тогда говорил: «Санька, сколько тебе надо? Сколько надо, столько бери!»
— Взял? — насторожился Завьялов.
— Отказался, — вздохнул Саня.
— Молодец, правильно сделал, — одобрил Завьялов.
— А почему, думаешь, отказался? — развивал свою мысль Саня. — Потому что я дружбу на червонцы не меняю. Верно?
— Верно, — кивнул Завьялов, что-то записывая.
— То же самое мне шеф сказал: «Молодец, Саня, мозги у тебя чистые».
— А шеф твой как, ничего товарищ? — спросил Завьялов, которому было одинаково интересно все, о чем рассказывал Саня.
— Иван Андреевич? Серьезный человек, — с подчеркнутым уважением ответил Саня. — Ты слыхал, как он чуть Ботвинника не обставил?
— Ботвинника? — не поверил Завьялов.
— Погоди, когда это было, чтоб не соврать? — воодушевленно продолжал Саня, покручивая левой рукой руль, а правой взбил на затылок кепку! — Ага, в том году. Он как раз в Москву по делам полетел. Ну, скажу тебе, петрушка вышла…
— А что, у шефа разряд по шахматам? — перебил Завьялов.
— Чудак ты, Рома! — усмехнулся Саня, — Как это Иван Андреевич — и без разряда? Ты у него в кабинете шахматы видал?..
— В кабинете? — пытался вспомнить Завьялов, — что-то не заметил…
— Не показал, значит, — пожалел Саня — Он их в письменном столе держит, эти… как их?.. дорожные, что ли. Как свободная минута, он ящик выдвинет, а шахматишки уже наготове. Поиграет, конечно, а иногда меня зовет: «Давай, Саня, партию врежем». Я, заметь, в этом вопросе щенок перед ним. Для меня сицилианская защита или там ферзевой гамбит — темный лес…
— Постой, постой, — опять перебил его Завьялов. — Так шеф сам с собой играет? Это серьезно?
— Ты что, трепачом меня считаешь? — обиделся Саня.
— Да нет, постой… Я непременно запишу… — Завьялов непрерывно строчил карандашом — Ну, а что с Ботвинником? Как это было?..
— А с Ботвинником?.. Ну, повстречались они, не сговариваясь, проще сказать, в ресторане… Ты ничего такого не думай насчет пьянки и прочего. Он в гостинице жил, а при гостинице, как положено, ресторан… Вот шеф мой как раз на ужин туда и попал. Глядь, по соседству за столиком — компания, а посередке Ботвинник. Шахматишки, конечно, при нем, в кармане пиджака… Ну, Иван Андреевич смекнул: когда второй такой случай представится? Дает он, ясное дело, официанту заказ на двоих, а сам обдумывает, каким макаром к чемпиону подкатить…
Завьялов исчеркал третий блокнот и взялся за четвертый. В голове у него зарождался сюжет путёвого очерка. Этот очёрк, еще вчера витавший в его сознании расплывчатой туманностью, вдруг начал обретать реальную плоть. Тундровый пейзаж, простиравшийся за окнами «газика», мало привлекал Завьялова. Пейзаж был однообразен, и все, что следовало записать о нем, он записал раньше: «Небо высокое, чистое, синее. Солнце — маленький желтый комочек. Тундра ровная, в ярких цветах (узнать названия!..). Иногда — болото. На кочках — морошка, еще не созрела. Остановились, сорвал, попробовал — терпкая, вяжет рот. Впереди все время сопки, похожие на караван верблюдов…»
Когда «газик» ворвался в полутемное ущелье сопок, Саня неожиданно выплюнул в дверной распах недокуренную папиросу, обеими руками взялся за руль и умолк. Дорога кручеными петлями полезла в гору. Над «газиком» нависли многотонные каменные глыбы. Потом ворвался яркий свет: кончился правый отрог сопок, и дорога узкой полоской провисла над крутизной, вжимаясь другим боком в отвесный склон сопки, — Ну, Рома, держись! — предупредил Саня, грудью припадая к рулю. — Проскочим один кусочек — живы будем.
— Да, дорожка… Не разминешься. — Завьялов ухватился за поручень перед собой, — Как же по ней ездят?
— В объезд. Здесь запрещено, — не взглянув на него, коротко ответил Саня.
— А мы зачем?
— Два часа экономим, — сказал Саня и сухо посоветовал: — Крепче держись за ручку. Чуть что, прыгай и хватайся за первый попавшийся валун.
Завьялов усмехнулся: шутник этот Саня! Но узкая полоска тут же круто свернула. Завьялов увидел впереди оборванный, провислый над пропастью край дороги и, бледнея, крикнул:
— Стой, не проедем!..
Ему показалось, что Саня оторвал «газик» от булыжника и бросил на склон сопки. Машину тряхнуло, замотало. Завьялова подкинуло на сиденье, чемодан полетел с колен. Он не успел ничего сообразить, как «газик», заскрежетав тормозами, остановился.
Завьялов сидел белый, с висков его стекал пот. Надрывно ревел клаксон: Саня придавил его ладонью и не отпускал.
— Сань, что ты?.. — осторожно спросил Завьялов, — Ведь проскочили…
Саня перестал сигналить, сказал:
— Выйдем… Тут Митя Иванов в прошлом году на ЗИЛе разбился. После того участок закрыли.
Они вышли из «газика». Дорога одним боком вжималась в сопку другим обрывалась в пропасть. Небо висело совсем близко еще ближе куском колотого сахара торчала вершина сопки. Это было самое высокое место закрытого участка трассы Дальше дорога извивами опадала к тундре.
Молча постояли на краю обрыва, молча влезли в машину. Отъезжая, Саня еще раз длинно просигналил.
Едва выскочили на равнину, к Сане вновь вернулось веселое настроение. Задымилась в зубах папироса, правая рука повисла на спинке сиденья.
— Эх, Рома, — говорил Саня, — жаль, что мы с тобой в колхоз к чукчам не проскочили! Морская охота, я тебе скажу, это вещь. Один раз я с шефом попал… Да, ты по-чукотски калякаешь?
— Нет, откуда же, — ответил Завьялов, думая о погибшем шофере Мите Иванове и о том, чем могла кончиться Санина бесшабашность.
— Ну, это — пустяк дело, — продолжал Саня, не замечая перемены в настроении Завьялова. — Лично я в два приема выучился. Первый раз, как сейчас помню…
— И хорошо чукотский знаешь? — отрешенно спросил Завьялов.
— Вопрос!.. Ты слушай, какая штука со мной в этом смысле приключилась.
Завьялов слушал, но в блокнот ничего уже не записывал, время близилось к вечеру: воздух заголубел, как бы остекленел, хотя по-прежнему был резко прозрачным. Солнце распухло и налилось густой кровью, рядом с ним появился тугой белый шар луны в ярком зеленом ободе.
— Э, никак, попутчик попался. Подхватим? — неожиданно прервал свою речь Саня и, не дожидаясь согласия Завьялова, затормозил!
Широкоскулый старик в кухлянке и торбасах подхватил с обочины меховой мешок с каким-то грузом и прытко заспешил к машине.
— Етти! — распахнув дверцу, весело поздоровался с ним по-чукотски Саня, а по-русски спросил: — Куда, батя, на рудник?
Старик часто закивал, что-то гортанно говоря и показывая на свой мешок, захлестнутый кожаной бечевкой.
— Ну, садись, садись, подвезем! — Саня вышел из машины, открыл заднюю дверцу.
Старик заулыбался, снова показывая на мешок и что-то часто-часто говоря.
— Давай, давай! — ответил ему Саня, забрасывая на заднее сиденье его мешок, потом подтолкнул туда же слегка упиравшегося старика.
«Газик» покатил дальше. Завьялов с интересом обернулся к старику.
— Далеко собрался, отец?
Старик заерзал на сиденье и, тревожно взмаргивая узкими глазами, быстро проговорил:
— Пон-пон, пон-пон!..
— А сам откуда? — Завьялов улыбнулся, хотя уже понял, что спутник не знает русского.
— Пон-пон, пон-пон!.. — опять заерзал старик, страдальчески морщась и тыча рукой в мешок.
— Пастух он, тут где-то оленье стадо ходит, — объяснил Завьялову Саня. Стадо в этих местах он видел недели две назад, когда возил на рудник Ивана Андреевича.
— А что такое пон-пон? — спросил его Завьялов.
— Гроб по-ихнему, — не задумываясь, ответил Саня. Чукотского языка он, конечно, не знал, но слово показалось ему знакомым. Похоже, его часто повторяли у гроба трагически погибшего на морской охоте бригадира зверобоев.
Завьялов снова обернулся к старику. Тот сидел, присмирев, скорбно сморщив скуластое лицо, а в уголках его щелистых глаз висело по слезинке.
— Да-а… — вздохнул Завьялов, сочувствуя горю старика.
Саня тоже вздохнул, потом сказал:
— Они раньше как покойников хоронили? В сопку отвезут без всякого гроба, камнями приложат — и с приветом!.. Теперь, вишь, он гроб едет заказывать… в землю стали. Это, я тебе замечу, тоже пока слабо описано. — Саня поднес ко рту пачку «Беломора» и, встряхнув ее, ловко выхватил папиросу.
— Папьи-ро-са!.. — оживился вдруг старик и быстро заговорил, указывая рукой то на себя, то на Саню… — Папьироса пон-пон, пон-пон папьироса!..
— Верно, батя, закури, тоску придавишь. — Саня подал старику «беломорину» и поднес ему огонек зажигалки.
Старик запыхал папиросой, заулыбался, закивал головой и вдруг стал быстро развязывать мешок. Он вытащил из него крепенький гриб на белой прямой ножке, протянул его Сане, говоря:
— Пон-пон папьироса, папьироса пон-пон!..
Внезапно Саня все понял. Лицо его затянуло краской. Но отступить и признаться он уже не мог, и потому на недоуменный взгляд Завьялова он небрежно ответил:
— Знакомым на рудник грибы везет… чтоб с гробом помогли, — И обернулся к старику: — Ясно, батя, скоро прибудем: Тут десяток километров осталось…
В поселок горняков въехали во втором часу ночи. Было так же светло, как и днем. Солнце еще не садилось, но все же намного продвинулось к земле, оставив луну одиноко висеть посреди неба. Людей на улицах не было — спали. Саня подвел «газик» к Дому приезжих.
— Прощай, Саня. — Завьялов тряс ему руку. — Ты не представляешь, как я рад нашему знакомству…
— Почему прощай? — удивился Саня, — Вернешься в Пургу, сразу ко мне топай. У меня приземлишься.
— Хорошо бы, но я прямо отсюда в соседний район поеду — ответил Завьялов и неожиданно предложил: — Может, мне старика с собой на ночлег пригласить?
— Не-е, — протянул Саня. — Тут полно его знакомых… Я подброшу…
Они еще раз потрясли друг другу руки, и Завьялов исчез за дверью скромного, низенького Дома приезжих.
Саня отворил заднюю дверцу. Старик мирно дремал, забившись в угол машины.
— Слышь, батя… — растормошил его Саня, — Такая, понимаешь, осечка вышла… Магазин в данное время закрыт, а курева у меня всего две пачки. Держи, — Саня сунул старику две пачки «Беломора»…
— Папьироса!.. — обрадованно заулыбался старик и начал развязывать мешок, приговаривая: — Пон-пон папьироса… папьироса пон-пон!..
— На кой мне грибы, — отмахнулся Саня, отодвигая от себя мешок с грибами, и строго добавил: — А Ивану Андреевичу я скажу, пусть разберется, почему колхоз куревом бригады не снабжает. Что за манера — на трассе выменивать?
Старик одобрительно кивал, пряча за пазуху пачки, — Ладно, батя, порулим назад, — сказал Саня, берясь за руль. Дома он нашел среди Зининых учебников русско-чукотский словарь. Гриб по-чукотски назывался «пон-пон», а гроб — «поналыечгин»…
— «Похоже, потому и спутал», — подумал Саня, но огорчаться по поводу дорожного недоразумения не стал. Вскоре он и вовсе забыл о встрече с Завьяловым.
А через два года Саня получил по почте заказную бандероль В ней оказалась новенькая, пахнущая типографской краской книга. Книга называлась «Северные дороги, северные встречи» и на оборотной стороне обложки шариковой ручкой было написано: «Другу Сане от сердца. Если обнаружишь неточности — напиши, в переиздании учту. Роман Завьялов».
Вечером Саня лежал на кровати, читал книгу и хохотал до колик в животе. В другой комнате прибежавшая с работы Зина складывала в портфель книжки — собиралась в вечернюю школу.
— Ох, не могу!.. Ох, пон-пон!.. — заходился смехом Саня, прерывая чтение. — Ох, умора!..
— Ты чего это? — заглянула в комнату Зина.
— Ох, ничего!.. — хохотал Саня, — Ох, беги в школу… опоздаешь!
Дочитав, Саня спрятал книгу под матрац, чтоб не попалась на глаза Зине.
А еще недели через две Зина вернулась раньше обычного из детсада, где работала воспитательницей, стала, подбоченясь, у порога и с каменной твердостью спросила:
— Ну-ка, ответь мне, кто я тебе такая?..
— Как кто? — опешил Саня. — Сестра, конечно. Сестричка родная…
— А в книжке что? — возмутилась Зина, выхватывая из-за борта полушубка книжку «Северные дороги, северные встречи».
— В какой книжке? Сроду не видел. Ты где взяла?.. — попробовал искрение удивиться Саня.
— Трепач несчастный!.. Да ее вся Пурга читает! Теперь про меня думают, что я твоя жена… — Зина швырнула в Саню книжкой и заплакала, припав лицом к стене. Плача, она приговаривала! — В общежитие уйду!.. Стыд какой!.. Завтра же уйду!..
…В кабинет к Ивану Андреевичу Саня входил не слышно, изобразив на лице великое раскаяние.
— Ну, садись, — сказал, Иван Андреевич, хмуря брови. И, взяв со стола знакомую книгу, спросил! — Твоя работа?
— Иван Андреевич… — Саня приложил к груди, молитвенно воздел к потолку голубые, чистой озерной воды глаза, — Дорога длинная, скукота… Я за между прочим, а он… Какой Ботвинник?
— Вот что… — Иван Андреевич хлопнул по столу. — Сейчас же пошли письмо, извинись и объясни. Понял?
— Понял, Иван Андреевич… Мигом пошлю, — с готовностью ответил Саня.
Он вышел из райисполкома на улицу. У подъезда стоял его «газик». Было еще рабочее время, но Саня твердо знал, что шеф никуда не собирается сегодня ехать. Поэтому Саня поскреб пятерней белесую макушку и прямым ходом направился к приятелю посоветоваться: стоит ему в данной ситуации извиняться или не стоит?
Лично он считал, что не стоит.
4. Коренной зуб
До конца рабочего дня оставалось еще около часа, когда по радио оборвался голос известного тенора и раздался голос Лешки Монахова — диктора по совместительству, а по основной работе киномеханика.
«Всем, всей, всем! — торжественным басом сказал Лешка, — Передаем экстренное сообщение неотложной важности!»
После этого Лешка кашлянул сразу во все динамики и репродукторы, имевшиеся в квартирах, учреждениях и на улицах поселка, и, подражая Левитану, повторил:
«Все-ем, все-ем, все-ем!.. Приближается пур-гаа!.. Ветер шестьдесят метров в секунду при морозе сорок пять градусо-ов! Поэтому просим пер-вое! Срочно прервать работу в учреждениях, на стройобъектах, а также занятия в шко-ле!.. Второ-ое! Запастись продуктами с рас-счетом на три дня!.. Тре-тье! Через час всякое хождение в поселке прекратить и разойтись по дома-ам!.. Чет-вертое! Помнить, что на время пурги электричество буде-ет отклю-чено!..»
Хотя Лешка Монахов, соблюдая минутные паузы, трижды повторил тревожное сообщение, дежурный механик котельной Костя Астафьев его не услышал. По той простой причине, что как раз в это время находился в своей рабочей каморке, вскинутой железной винтовой лестницей под самый потолок гудом гудящего машинного отделения, и готовился к удалению больного зуба.
Радио в каморке не было, да и не до радио было Косте, так как вторая попытка выдернуть проклятый зуб закончилась ничем. К тому же выпитый «для наркоза» стакан спирта действовал слабо: боль никак не унималась, и от боли, казалось, разламывался череп…
Начиналась третья попытка, и Костя сидел за столом с широко открытым ртом, вцепившись руками в столешницу, а сменный кочегар и сменный слесарь привязывал к дверной ручке конец капроновой нитки, тянувшейся из Костиного рта. За дверью ждал сигнала дежурный сварщик.
Сигнал раздался, дверь распахнулась, Костя взревел, замотал головой, зажал рот мигом заалевшим платком. Ему быстро плеснули в стакан малость спирта прополоскать рот, потом налили полный — принять внутрь во избежание заражения. Подняли с пола зуб, завернули в бумажку, аккуратно вложили в карман пиджака, затем помогли надеть полушубок, завязали тесемки шапки-ушанки, чтоб не охладило щеку. Поднесли журнал и ручку — расписаться о сдаче смены механику Авдющенко, который вот-вот должен был явиться. И сказали, чтоб шел домой, ни о чем не думал, а постарался заснуть…
Костя в ответ мычал, тряс головой, но вымолвить ничего не мог…
Пока длилась вся эта история с зубом, прошло не менее часа…
В поселке, как всегда в эту пору, вовсю горели фонари, разгоняя темень зимнего вечера. Под фонарями четкими полукружиями искрился снег. В стороне, куда не доставал свет, снег синими волнами лип к домам, прятал под собой штакетные заборы.
Костя шел, слегка пошатываясь. Спирт уже вступил в действие и начинал горячить кровь. Боль как-то сразу исчезла, а мысли и тело обрели удивительную легкость.
Он шел и прикидывал, как ему лучше распорядиться наступившим вечером. Первым делом, решил он, надо завернуть в магазин. Вторым — сготовить ужин на электроплитке (из-за зубной боли он два дня не ел), третьим… Третьим — встретить в одиннадцать вечера у школы, Зину — сестру известного в Пурге фантазера Саньки Мягкого…
Знакомая улица по которой он сто раз хаживал, показалась ему чем-то необычной, но чем и почему — он не мог сообразить. Эта необычность усилилась, когда Костя приблизился к магазину. Над широким и длинным — во весь фасад — крыльцом ярко таращились лампочки, но в дверь никто не входил и не выходил.
— В чем дело? — весело и громко спросил Костя, дергая запертую дверь. — Дополнительный сандень, что ли?
Никакой таблички с объяснением на двери не висело, но темные, замороженные снаружи окна не оставляли, сомнения, что магазин закрыт.
Костя махнул на дверь рукой, легко сбежал с крыльца и по Горной улице пошел в сторону сопок, к другому магазину.
В отличие от центральной Горную не расчищал бульдозер, ее вдоль и поперек переметали сугробы, навороченные недавним снегопадом. Меж сугробов вились глубокие тропки. Костя запетлял по ним, прибиваясь то к левой, то к правой стороне улицы. На удивление, никто не обгонял его и не шел навстречу. Только пробегавшая мимо собака на секунду приостановилась и отрывисто залаяла.
— Подружка, ты что?.. Меня не узнаешь? — искренне изумился Костя и укоризненно покачал головой. — Ай-я-яй, нехорошо!..
Собака завиляла хвостом, весело взвизгнула и побежала своей дорогой.
Магазин на Горной тоже оказался закрытым. Свет от фонаря на столбе высвечивал большой дверной замок и взятые на болты ставни.
— Как прикажете вас понять? — удивился Костя и подергал замок — убедиться: на самом деле закрыт или просто наброшен?
В доме через дорогу скрипнула дверь, заныл снег на крыльце, звякнула дужка ведра, хлюпнула выплеснутая вода. Потом мужской голос крикнул:
— Эй, парень, чего топчешься? Шуруй домой!
— Ты на что намекаешь? — как можно строже сказал Костя, хотя прекрасно понял намек: не примеряйся-де к неохраняемому магазину.
Однако угроза не достигла ушей хозяина — тот уже заскочил в сени.
— Псих!.. — Костя обиделся, но от магазина отошел. Не успел он пропетлять в обратном направлении Горную, как во всем поселке дважды мигнул и погас свет.
Ослепленный темнотой, Костя споткнулся о сугроб, но на ногах удержался и недовольно пробурчал:
— Что за фокусы в нашем королевстве? — Пропустив две-три чарки, Костя имел привычку разговаривать с самим собой. И потому он сам себе ответил: — Зря, граждане электрики, очень зря!.. Теперь прогрессивку шиш получите!..
Незрячесть его продолжалась считанные секунды, затем он с удивлением обнаружил, что при эдакой луне и звездах электричества совсем не требуется. Луна по-хозяйски освещала землю, а звезды помогали ей, как дети матери. Чистое серебряное свечение разливалось в воздухе, и было так же хорошо видно, как в пробуждающееся летнее утро. Этого скользящего полыхания с избытком хватило бы осветить квартиры, но плотная наледь, затянувшая стекла, мешала ему просочиться сквозь них. Поэтому v квартирах зажглись лампы, и от их желтого света дома стали походить на огромные ульи с сотами… Ульи потихоньку раскачивались и приплясывали, приплясывали и огоньки в окнах, а сугробы вокруг зашевелились, некоторые даже ворочались и перепрыгивали с места на место, точно затеяли какую-то озорную игру…
— Честное слово, славный вечерок! — сказал Костя, с интересом следя за потешной пляской домов, огоньков и сугробов. — Ну что ж, пройдемся в порт!..
Он рассуждал легко и очень трезво и о порте вспомнил потому что там имелся третий и последний магазин. Впрочем, не пойти в порт он уже не мог. Налитая серебром луна сама подталкивала его в спину, заставляла ходко и невесомо вышагивать по снегу.
— Иду иду!.. — подмигнул он подталкивающей его луне и погрозил ей пальцем: — Тс-сс!.. Не так быстро!..
Сроду он еще не видел ни такой щекастой луны, с носом и глазами, как у игрушечной матрешки, не слышал такой тишины, которую не тревожили ни голоса прохожих, ни лай собак.
— Ого-го-го! — прокричал Костя, распираемый каким-то торжественным чувством и, привалясь плечом к столбу, прислушался, как хлестко раскатывается под луной его голос.
— Э-э-го-го-ой! — еще раз попробовал прокричать он.
Но луна вдруг оторвала его от столба, затолкала в спину и не прямо, а как-то кругами, кругами повела по улице. Что бы легче было дышать, Костя развязал шапку и расстегнул полушубок.
Внезапно он остановился посреди суженной снегом улочки, куда запихнула его луна вместо того, чтоб вести в порт, напряженно огляделся и озадаченно спросил:
— Что такое? Как прикажете понять такую чушь?..
Он тут же подобрался, точно спринтер перед стартом, громко крякнул, хмыкнул и, крадучись, будто боясь, что его приметят, свернул во двор какого-то деревянного домика, оттуда перешел в другой двор и, вихляво перешагивая через торчащие из-под крепкого снежного наста макушки штакетных изгородей, в несколько минут очутился перед аккуратным финским домиком брата и сестры Мягких.
Ошибки быть не могло, все окна темны, а ее окошко светится Интересная у нее школа получается!.. Стараясь не скрипеть валенками, Костя приблизился к залепленному инеем окну. Так и есть — говорок… Теперь смешок… Увидеть ни черта нельзя, но там, несомненно, двое…
Костю кинуло в жар, сердце тугими толчками ударило в грудь. Ах, Зинка, ах, притворщица!.. Два года он за ней ухаживает. Как это она ему говорит? А, вот как: «Пока школу не кончу и в заочный институт не поступлю, ни о какой любви и думать не хочу!» Не хочет, значит, думать, да?
В голове у Кости на время что-то заклинилось, но как только прояснилось, он бросился к крыльцу и грохнул ногой в дверь.
Зина долго не отзывалась. Потом, приоткрыв кухню, испуганно крикнула в сени:
— Кто там?
— Я… Саня дома?.. — мягко спросил Костя, решив, что в данной ситуации ему надо проявить большую хитрость.
— Костя? — еще пуще испугалась Зина и, запинаясь, сказала: — Ты зачем пришел?.. Саня в колхоз поехал… Иди домой!
— Открой… Я по делу, — с прежней мягкостью сказал Костя, отмечая про себя и ее испуг и нежелание впустить его.
— Сейчас… Лампу возьму.
Опять он долго не появлялась. Не выдержав, Костя предупредительно подергал за щеколду: мол, я здесь, не забывай! — Иду, — тотчас отозвалась Зина, и дверь открылась. Рука, в которой она держала лампу, подрагивала, тоненькие брови были испуганно вздернуты, а верхняя пуговка кофточки расстегнута. Все это Костя заметил в какую-то долю секунды. Но он не позволил себе сразу кинуться в дом искать соперника, а, стараясь ступать твердо, чтоб не выказать своего волнения, чинно направился к кухне. Потом резко обернулся, увидев, что Зина метнулась к выходу.
— Стой, ты куда?!
— Никуда, засов наброшу, — ответила она и в самом деле накинула на дверь засов.
«Вот теперь все в порядке», — удовлетворенно подумал Костя, входя за нею на кухню.
Хотя сердце его по-прежнему отмахивало гулкие удары и хотя двери в обе комнаты — в ее и Санькину — были подозрительно закрыты, Костя и тут проявил выдержку, решив сперва посмотреть, как его Зиночка поведет себя дальше. Понимая, что ему надо изображать полное неведение и пока не выдавать себя, он наигранно хохотнул и, продолжая похохатывать, сказал:
— Здрасьте, Зинаида Прокофьевна! Как живете-поживаете? Бегу в порт, а тут окошечко… Соображаю: значит, не в школе…
— Так ведь пурга будет. Я задачки решаю, — ответила Зина, подбрасывая в плиту уголь и не глядя на него.
— Задачки!.. Рыбкина? — шумно изумился Костя, считая, что именно таким тоном и нужно сейчас разговаривать, и даже всплеснул руками: — Из одной трубы выходит в час сорок ведер воды, из другой…
— Ты что, выпивший? — изумилась Зина, строго шевельнув шнурочками-бровями. Не в пример другим парням Костя выпивал крайне редко, и за это Зина его очень уважала.
— Допустим… А в чем дело? — с тем же возбужденным хохотком ответил Костя, сгребая с головы шапку и с любопытством оглядывай кухню, как бы решая, куда ему присесть.
— Я тебе уже раз говорила: выпивший не приходи! Терпеть не могу выпивших! — Зина совсем рассердилась и недовольно дернула острым плечиком — Иди домой, пурга будет!
— Ах, пурга-а!.. — постарался как можно естественней удивиться Костя, а про себя отметил, до чего же она искусно притворяется: лицо помрачнело, бровки-шнурочки насупила, а глаза чистые, непорочные, точь-в-точь, как у брата Саньки, когда он, не моргнув, пускается плести ахинею…
— Перестань паясничать! — отрезала Зина. — У тебя от спирта лицо распухло!
— Айн момент — сказал Костя и, качнувшись, шлепнулся на стул.
— Айн момент! — передразнила его Зина, по-детски смешно морща курносый носик, и уже не сердито, а со смешком сказала. — Опять у кого-то словечко подхватил? Неужели своих не хватает?
— Допустим… Разве нельзя? — Костя старался не сбиться с взятого тона и нарочито громко, чтобы было слышно в комнате, продолжал. — Ого, что я вижу?.. Вы уголька на недельку запасли. Наверно, до утра собирались Рыбкина решать?
— А если и до утра, тебе-то что? Терпеть не могу с пьяными разговаривать! — Зина строптиво передернула плечиками, подчеркивая свое пренебрежение, отвернулась от него, боком прижалась к теплой печке…
— Ладно, хватит!.. — Костя пошатнулся, недобро усмехнулся и поднялся. — С кем задачки решала? Где этот фрукт?..
— Что?! — Зина вздрогнула, и по лицу ее пошли свекольные пятна.
— Без паники! Я не Отелло, резать не буду! — спокойно сказал Костя. Он схватил со стола лампу, пнул ногой дверь в комнату и крикнул: — А ну, друг, выходи!..
— Ты с ума сошел! — ужаснулась Зина.
Костя вынырнул из одной комнаты и нырнул в другую. Опять выскочил с лампой на кухню. И вдруг, увидев прислоненную к стене лестницу на чердак, дико завопил:
— Ага, вот вы как устроились! Ловко же вы меня обставили!
— Уйди! Сейчас же вон!.. — крикнула Зина таким страшным голосом, что Костя поперхнулся словами, — Ненавижу тебя!
— Это я ненавижу, я!.. — Костя стукнул себя кулаком в грудь, но тут же вспомнил, что ревность — это предрассудок, недостойный мужчины. Не желая, чтобы коварная Зина заподозрила его в ревности, он схватил шапку, выскочил в сени и, несмотря на темноту, ловко скинул с дверей засов.
— Костя, вернись! — крикнула Зина. — Ведь пурга.
— Не-на-ви-жу-у! — прокричал издалека Костя, потому что в самом деле уже ненавидел лукавую Зину.
Он хотел посидеть на сугробе, отдышаться и спокойно обдумать случившееся, но вспомнил, что ему надо идти в порт. И, едва вспомнил, как луна тут же ухватила его за шиворот, подняла с сугроба и закрутила по дворам, вокруг домов и сараев, которые внезапно снова стали скакать и приплясывать… И опять почему-то кругами он стал приближаться к дому ненавистной Зинки. Костя даже сплюнул от злости, узнав издали ее дом, и собрался повернуть назад, но вдруг заметил нечто такое, от чего снова почувствовал жар: с чердака ее дома спускался по лестнице он. Костя видел его спину. Он был в шапке, в полушубке и в валенках.
«Стой, собака! Попался?..» — хотел было крикнуть Костя, но вместо этого присел за сугроб, поскольку его соперник уже спрыгнул на снег и зачем-то задергал обеими руками лестницу, то ли силясь убрать ее, то ли пробуя, прочно ли она приставлена к крыше.
«Кто такой?.. Да кто же это?..» — мучительно соображал он, наблюдая из своей засады. Как топчется возле лестницы плотная фигура. Костя предчувствовал, что сейчас произойдет что-то небывалое: может, фигура опять вернется в дом, постучав с крыльца, может, сама подлая Зинка выбежит к нему? Но вдруг случилось непредвиденное: фигура сорвалась с места и через дворы, по сугробам припустилась на соседнюю улицу.
«Вот вы как? Конспирацию устраиваете? — Костя, раздираемый вновь нахлынувшей на него ревностью, разозлился. — Нет, шутишь!..»
Костя бросился сразу за ним. Убегавший услышал скрип снега позади, оглянулся, потом остановился, повертел по сторонам оттопыренными ушами шапки и не заметив успевшего притулиться к сараю Костю, пошел дальше, но очень осторожно и часто оглядываясь…
Откуда-то сильно подул ветер, в секунду облаком взбил верховой снег, поволок его по дворам. Решив, что соперник, выскочив на улицу, свернет к центру. Костя, укрываясь за облаком, поспешил наперерез ему. И просчитался. Тот убегал к околице, петляя меж домами и сараями. Костя со всех ног кинулся догонять.
Теперь ветер ударил сбоку, снежная пелена скрыла беглеца. Костя проскользнул сквозь месиво колючего снега и увидел, что тот уже оторвался от домов и бежит по снежной целине к стоящей на отшибе пекарне. На бегу он размахивал прихваченной по дороге палкой.
У Кости мелькнула четкая мысль, что покончить надо все на пустыре, не дав ему заскочить в светящуюся пекарню. Видно, соперник совсем выдохся, потому что бежал все медленнее. Костя быстро настигал его, тяжело дыша от скорого бега и душившей ярости.
— Врешь, не уйдешь!.. — задыхаясь, крикнул Костя, догнав соперника. Он ухватил его сзади за воротник, рывком подмял под себя и стал остервенело тыкать носом в твердый снег.
— Ка-ра-а… ка-рау-ул!.. — вскрикивал тот противным бабьим голосом, барахтаясь под Костей.
Вдруг он вертко вывернулся, потянул вверх съехавшую на нос шапку и Костя отпрянул, узнав залепленную снегом заведующую пекарней Настасью Николаевну. Она тоже узнала его — такой всегда скромный, такой вежливый! Испуганно таращась, Настасья Николаевна стала отползать от него по снегу, бессвязно лепеча.
— Астафьев, ты чего? Костенька, милый, да ты что?.. Только посмей… Убью! — Она воровато оглядывалась в поисках отлетевшей палки.
— Настасья Николаевна… Да я… Это вы? — ничего не мог сообразить Костя — Что такое?.. Как прикажете понять?
— А мне как понять?.. — спрашивала насмерть перепуганная Настасья Николаевна, продолжая отползать все дальше, — Ты зачем ты чего это за мной увязался? У меня муж… дети…
— За вами?.. Что же вы на снегу? Встаньте, пожалуйста…
— Не подходи!.. Убью! — свирепо крикнула Настасья Николаевна, проворно поднимаясь и хватая со снега свою палку.
Костя неожиданно громко рассмеялся и закричал:
— Убейте меня, Настасья Николаевна!.. Роковая ошибка!.. Я вора ловил, Настасья Николаевна, соперника!.. — Ха-ха-ха!.. Мне смешно!.. На моих глазах с Зинкиного чердака выскочил!.. Ха-ха-ха!..
— С чердака? — изумилась Настасья Николаевна, осторожно приближаясь к нему с выставленной вперед палкой, — Я на их чердак не лазила… я в своем дверцу от пурги закрыла… Ты дома попутал, что ли?
— Опять пурга?.. Ха-ха-ха… — не унимался Костя.
— Да ты пьяный, я смотрю… Батюшки, до чего набрался. — Настасья Николаевна совсем близко подошла к нему.
— Пьяный… Я пьяный, — перестав смеяться, пожаловался сидевший на снегу Костя. И с чувством достоинства объяснил — Я в порт иду… У меня наркоз, Настасья Николаевна… У меня зуб выдернули…
— Вставай, Костенька, вставай!.. — Настасья Николаевна, заботливо поднимала его и отряхивала, — Пурга должна быть, я потому в пекарню спешу… Замерзнешь ведь… Я тебя домой проведу…
Шальные порывы ветра пропали, снежная пыль больше не вскидывалась. Поселок, расцвеченный редкими желтыми огоньками окон, лежал в первозданной, беззащитной тишине ночи, облитый все тем же серебряным полыханием луны… Настасья Николаевна вела Костю по сугробистым улицам, держа обеими руками под локоть. В голове у Кости была полная просветленность, а тело легкое-легкое. Он все хорошо понимал и зорко видел: Вот рядом висит на его руках Настасья Николаевна, хорошая женщина, заведующая пекарней… В пекарне стали выпекать горячие бублики… вкусные, называются «Олений рог»… об этом было объявление в газете…
…Утром Костю разбудило радио. В голове у него гудело, как в машинном отделении, нестерпимо ныла челюсть… Костя прошлепал к порогу, погрузил в ведро кружку и испил холодной водицы. Лишь потом узнал голос Лешки Монахова. Костя сел на кровать, стараясь уловить, о чем таком передает Лешка. Но ничего не понял. Тогда, будто специально для него, Лешка, никому не подражая, скороговоркой повторил:
«Всем, всем, всем!.. Передаем экстренное сообщение! Ожидавшейся вчера вечером пурги не будет. Как сообщают синоптики, пурга прошла стороной. В связи с этим рабочий день начинается в положенное время, а также занятия в школе. Просим приступить к работе и учебе… Повторяю. Всем, всем, всем!..»
По дороге в котельную Костя свернул в проулок к почте. Все было буднично в поселке. В синей полутьме утра горели фонари, спешили на работу люди, пряча в платки и шапки носы, противно и нудно скрипел снег…
Остановившись в сторонке от фонаря, чтоб его не видели, Костя ждал, когда из служебной двери начнут выходить почтальоны. Катя появилась первой, поправляя на плече ремень тяжелой сумки.
— Здравствуйте, Катя, — сказал Костя и, протянув запечатанный конверт, смущенно спросил осипшим до крайности голосом: — Вам нетрудно опустить в десятый дом?
— Вы что, поссорились? — насторожилась Катя, учившаяся с Зиной в одном классе и тайно завидовавшая, что за гонористой Зинкой бегает такой самостоятельный и серьезный парень, как Костя.
— Нет, нет… зачем же нам ссориться? — сипло поспешил развеять ее догадку Костя.
— Опущу, — сказала Катя и пошла своей дорогой.
В письме Костя писал:
«Зина! Зиночка! Прости меня, пожалуйста! Вся причина в принятом наркозе и моем вырванном зубе. Если простишь, буду ждать тебя сегодня у школы. Если не простишь… ну, что ж! Я мучаюсь, но я не Ромео и красиво каяться не умею. Значит, договорились? Жду сегодня у школы».
А пока он пошел в котельную принимать смену.