IV. ДИАЛОГ О "КРАСОТЕ-ДОБРЕ" И О БОРЬБЕ СО СЛУЧАЕМ
А. - В июне 1947 года в Лунде был международный съезд, посвященный в частности вопросам этики. Основной доклад прочел Рене ле Сенн, второй, дополнительный, на ту же тему Владислав Татаркевич. Не могу сказать, чтобы французский и польский философы, а равно и участвовавшие в прениях ораторы, очень оптимистически высказались о прочности нынешних моральных учений. Я сказал бы даже, что обнаружилась некоторая растерянность. Не стоит возвращаться к временам классиков в этой области философии. Но еще недавно дело обстояло гораздо благополучнее, чем теперь. Быть может, последней из больших этических систем была стройная, очень сложная по форме, очень нелегкая и по содержанию система Макса Шелера(143), о которой с признанием, если не с восторгом, говорили столь разные философы, как Николай Гартман, Трельш, Ортега-и-Гассет(144). В ней учение о ценностях было классифицировано в полном порядке, была установлена их иерархия: ценности приятные, ценности жизненные ("Werte des vitalen Fhlens"), ценности духовные, и, над всеми, ценности священные. По-иному, они еще делились на девятнадцать разрядов. Быть может, Бентам, например, от новых систем пришел бы в ужас. Однако они были. Теперь, от них осталось не так много. В частности, на Лундском съезде Ле Сенн подверг учение Шелера очень основательной критике(145). Как в самом деле классифицировать и распределить по рубрикам ценностей картины Рембрандта, научные теории Ньютона или Эйнштейна, мужество солдата, отдающего жизнь за родину, самоотверженье врача, погибающего в борьбе с эпидемией? И как расставить их на иерархической лестнице Шелера? От себя добавлю: как обосновать высшие категории Шелеровских ценностей? И можно ли провести строгое разграничение между ценностями духовными и священными? Даже узаконив "интуицию", мы должны будем признать, что она у разных людей принимает разную форму, - я, конечно, сопоставляю тут не готтентотов с европейцами, а разных западных людей, стоящих на очень высокой ступени культурного развития. У Бертрана Ресселя, Сантайана, Дюи просто не оказалось бы тут общего языка. Кроме того, как замечает Ле Сенн, высшие священные ценности настолько превосходят значением все остальные, что другие при них образуют нечто вроде придатка. Ле Сенн, правда, называет их не придатком, а ведущими к ней путями восхождения (хотя едва ли ценности приятные ведут к ценностям священным). Ново прежде всего общее определение: "Ценность это, что стоит исследования" ("Се qui est digne de recherche"). По-моему, тут внутреннее противоречие: самое слово "стоит" уже предполагает существование точно определенных ценностей:
мы ведь не могли бы без них определить, что "стоит" изучать и что не стоит. Другие участники этого интересного Конгресса были еще скромнее. Дево возражал и против "узких претензий ограниченного рационализма", и против "иррационализма находящего радость в абсурдном". (Почему, кстати, "находящего радость"?). По его мнению, нужна теория комплементарности, и он, тоже очень скромно, замечает, что не считает ее создание делом невозможным. Гедениус говорил (и совершенно правильно), что суждения в вопросе о ценностях не могут быть ни истинными, ни ложными, и что "субъективистские" теории ценности еще менее удовлетворительны, чем "объективистские". Другие, как Реймонд, защищали иерархию ценностей и защищали ее странными доводами, сравнением физико-химического мира с биологическим, - этот последний по иерархии выше. Эббингхауз - хотя и очень неясно - предлагал вернуться к германской идеалистической философии и в частности к Канту. Не все участники конгресса решительно возражали даже против полного отрицания разумности моральных ценностей, против "нигилизма" - Wertnihilismus(146). Это характерно для нашей эпохи. Конгресс происходил вскоре после создания атомной бомбы. Она ведь взорвала не только Хирошиму и Нагасаки, она кое-что взорвала и в человеческом сознании.
Л. - Без всякого отношения к атомной бомбе, эпоха Гитлера-Сталина к "нигилизму" достаточно располагает.
А. - Разумеется. В прежние времена, по крайней мере, разные исторические преступники и их "теоретики", в отличие от Гитлера, не утверждали, что их царство просуществует тысячу лет и, в отличие от коммунистов, не стремились к тому, чтобы облагодетельствовать человечество уже и не на тысячу лет, а, по-видимому, на вечные времена... На Лундском съезде (говорю впрочем без уверенности: быть может, его участники думали иначе) обнаружилось, что в теоретической этике наших дней наблюдается такой же полуразброд, какой существует в демократической мысли и в демократической политике. Люди ищут новых путей - и ищут их довольно неуверенно.
Л. - Это делает им честь: коммунисты ничего не ищут, они все давно нашли... Вы, очевидно, взяли прения Лундского Конгресса как "последнее слово". И вы правы: быть может, действительно бесполезно возвращаться как к Бентаму, так и к многочисленным видам кантианства и неокантианства. Старый утилитаризм наивен и был опровергнут раз навсегда (если вообще в философии бывает "раз навсегда"). Кантовский же нравственный закон у нас, в отличие от Канта с его вечно цитируемой фразой, вызывает все-таки меньшее удивление, чем "звездное небо над нами". Это последнее поражает и всегда будет поражать людей не меньше, чем автора знаменитой параллели. Что же до "нравственного закона" в человеческой душе, то мы действительно, после разных камер для сожжения людей, верим в него не так уж твердо. С другой же стороны, само неокантианство в какой-то мере оказалось учением казенным и очень удобным для недавней Германии.
А. - Я этого никак не сказал бы, но в Лундских беседах были, если не прямые указания, то определенные намеки на это ваше суждение. Так, Пос, возражая немецкому кантианцу, сказал: "Я отвечу г. Эббингхаузу, что германский идеализм, хотя он и представляет собой большое духовное создание, вместе с тем служит и великим препятствием для действующего разума. Даже у столь компетентного представителя кантианства, как г. Эббингхауз, сказывается то бессилие постигнуть реальное, которое характерно для германской философии и которое имело катастрофические последствия на практике". Едва ли подобные слова говорились или могли говориться на философских конгрессах прошлого. Они тоже свидетельствуют о полуразброде.
Л. - Но если вы в Лундских беседах усмотрели полуразброд, то в чем же видите выход? В учении о "красоте-добре", о котором, вероятно, в Лунде и не говорилось?
А. - Да. Прежде всего прошу вас извинить, что я употребляю столь истасканные, тяжеловесные слова. Я чувствую, как неприятно-неестественно они звучат. Однако было бы еще неестественнее, если б я пользовался выраженьем "Kaloskagathos"; это вдобавок могло бы подать основание к ложному предположению, что я всех философов Греции читал в подлиннике. К тому же, они еще более истасканы по-гречески (немецкие профессора говорят даже "die Kalokagathie").
Л. - Дело не в слове. Но не поясните ли вы теперь, в чем сущность понятия. Предположите, что я совершенно не знаю, что такое добро, и что такое красота.
А. - Мне трудно это "предположить": думаю, что вы знаете их смысл так же хорошо, как я.
Л. - Вы всегда стоите за точные определения... Насколько я могу понять, вы считаете "красоту-добро" идеей вечной, существовавшей и существующей с древних времен?
А. - Именно. Когда мы называем вечной ту или другую идею, то обычно имеем в виду, что она периодически возвращается после долгих лет забвения, вот как девять раз возвращался на землю бог Вишну и появится, по древнему учению еще в десятый раз в день конца мира. Эта же идея никогда и не исчезала, хотя были великие .мыслители, которым она была чужда. Об ее истории можно было бы написать книгу, но для этого нужна эрудиция, которой у меня нет.
Л. - Кого же вы считаете ее создателем?
А. - И на этот вопрос вам могли бы ответить люди, лучше, чем я, знающие историю древней философии. Самое выражение не раз встречается у Платона, однако, он его употребляет, как нечто давно известное его собеседникам. Тем не менее у философов досократовской эпохи я его не встречал. Демокрит объединяет "добро" с "истиной", - правда, вполне возможно, что этот великий человек, который, по словам Аристотеля, "размышлял обо всем"(147), придавал истине, и эстетический смысл. Да не все ли равно, кто первый дал название науке или идее? Слово "философ" впервые произнес Пифагор, но философы существовали до него, как этика существовала до Аристотеля, а эстетика до Баумгартена, хотя названия выдумали они. В сущности, в отвлеченной философии греки открыли главное. Если верить Лассону(148), Гегель сказал (я не нашел у него этих слов), что выше Аристотеля человеческая мысль никогда нигде не поднималась. Не буду говорить о логике и философии точных наук, но, кажется, во всем остальном до Декарта не было в философской области сказано ничего вечного после греков.
Л. - Мне трудно с вами согласиться. Вся греческая философия насквозь эвдемонистична. И Сократ, и его предшественники, и его последователи исходили преимущественно из идеи счастья. Разумное, доброе для них это то, что полезно человеку. И если они употребляли выражение "Красота-Добро", то, я думаю, скорее именно в таком смысле. Это в первую очередь относится к этике Платона. Боюсь в этом сознаться, но мне всегда казался чуть преувеличенным тот беспримерный культ, которым две тысячи лет окружено его имя. По-моему, Аристотель, Декарт, Спиноза, Кант заслуживали этог